Не могу сказать, что Намятов был особо злым. Нет, злым он не был, он никогда не причинял никому зла, если это не было предписано инструкцией. И малое количество добра, предусмотренное инструкцией, он выдавал, не утаивая ни одного его грамма. Но он отказывал в свидании с сыном-заключенным – матери, которая недели к нам ехала на поезде, на машине, плыла лодкой, шла пешком через тайгу и болото, – она не знала, что разрешение следует получать в Соликамске, а не в том месте, где находится её сын… И переубедить его никто не мог.
Трудно мне передать всю степень злобы, которую заключенные питали к Намятову. Впрочем, не одни заключенные. Мне однажды пришлось быть свидетелем довольно занятной сценки. Намятое встретил недалеко от зоны крестьянку-спиртоноску. Ближайшая деревня была от лагеря далеко, её отделяло 42 километра заболоченной тайги. Но много женщин из этой деревни подрабатывали на продаже заключенным водки или спирта. Деньги у заключенных были: их работу начали оплачивать почти по вольным расценкам, удерживая, конечно, все налоги, а также стоимость содержания конвоя, надзирателей и самого капитана Намятова. Все равно – на руки и после этого выдавали довольно много денег. Большинство этих денег отбиралось бригадирами, «паханами», «законниками» и многими другими, из разряда пасущихся. И на них покупалась водка. Через бесконвойных или конвоиров. Для последних – солдат, получающих три рубля в месяц, – это была единственная возможность выпить.
Намятов задержал у зоны подозрительную вольняшку, которая несла в мешке две четверти спирта. К месту интересного происшествия сбежались все, кто имел такую возможность. Капитан поступал строго по инструкции: он объяснил колхознице, что она совершила преступление, предусмотренное двумя параграфами Уголовного кодекса, что он сейчас её отведет в штаб отделения и составит протокол, затем он взял за горлышко полную, запечатанную красным сургучом четверть и ударил её об сосну. Позади меня что-то упало на землю. Я обернулся. Молоденький солдат свалился в обмороке…
Намятов был очень верующим. Конечно, не в Бога, а во все то, что он изучал в школе, где готовили начальников для лагеря; в политкружках, где истово занимался; во все то, что он читал в рекомендованных инструкцией периодических изданиях и книгах. Этим он также отличался от Тарасюка, который, конечно, не верил ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай. А Намятов верил истово, не позволяя себе ни в чем, хоть в самом малом усомниться. В частности, он был убежден в законченно социалистическом характере учреждения, где служил и которому искренне отдавал все силы. И в предусмотренной инструкциями воспитательной работе с вольнонаемным составом и «контингентом», Намятов часто и охотно об этом распространялся.
Однажды, когда я принес ему на подпись пронумерованные рабочие сведения, он мне начал что-то выговаривать. Кажется, он был недоволен тем, что в его социалистическом предприятии выработка на одного лесоруба чрезвычайно мала. Мне это надоело, и я ему сказал:
– Ну что вы огорчаетесь, гражданин капитан, тем, что в леспромхозе выработка выше? У нас же не социалистическое предприятие?
Намятов откинулся в кресле и посмотрел на меня как-то странно, испуганно…
– То есть как это не социалистическое?.. А что же мы?
– Пережиток капитализма.
– Что?!! Выходит, я служу в пережитке?
– Конечно, в пережитке. Как писал Ленин в «Государстве и революции», определенные пережитки капиталистического государства, в виде тюрем и прочего, сохранятся и в нашем обществе. Об этом же совершенно точно сказано у Маркса. Вы везде читали, что наши фабрики и заводы, совхозы являются последовательно-социалистическими предприятиями?
– Да…
– А где-нибудь и когда-нибудь вы видели слова: «социалистическая тюрьма», «последовательно-социалистический исправительно-трудовой лагерь»? Никогда!
Наша теоретическая дискуссия окончилась в общем-то банально. Намятов вызвал надзирателя, приказал надеть на меня наручники и отвести в «отдельно стоящее помещение». Дело обошлось без справки от врача. Тюфяка мне тоже не дали.
На другой день надзиратель меня вывел из кондея и повел к начальнику. Намятов был хмур, бледен и как-то измят. Он строго мне сказал:
– Идите на работу. И запомните: Маркс и Ленин писали не для заключенных. Их не касается то, про что учит марксизм-ленинизм…
Очевидно, он потратил целый день, чтобы связаться с политотделом Управления лагеря и выяснить меру преступности моего заявления. И – укрепить свою собственную веру в социалистическую непорочность.
Я не мог не восхититься железной логикой того инструктора или кого-нибудь ещё, с кем разговаривал Намятов. Конечно, наш мир существовал раздельно от того, другого, в котором живут другие и в котором мы жили раньше сами. Хотя мы были нераздельной и неотъемлемой частью этого мира. Искусственное разделение этих миров входило в систему иллюзий, на которых все строилось. Впрочем, об этом в другом месте, когда я попробую рассказать о той странной социально-экономической системе, какой являлись в нашей стране исправительно-трудовые лагеря.
В рассказ о Намятове я хочу вклинить другую историю, другое наблюдение, подтверждающее слова Антонио, что в тюрьме дело не в инструкциях тюремщику, а в самом тюремщике.
«По новой» Рику и меня посадили в разное время. Ее – почти на год раньше меня, в марте сорок девятого. Полгода она сидела в Ставропольской внутренней, потом немного в городской, а затем её отправили в краевую пересыльную тюрьму, откуда она должна была быть доставлена этапом в Красноярский край в пожизненную ссылку, на вечное поселение. Все это я выяснил в Ставрополе, где я занимался делом, уже мне знакомым по тридцать седьмому году: записывался в очередь к прокурору, каждую неделю ходил в «Бюро справок» местного НКГБ, доставал деньги на передачу, с нетерпением ждал дня передачи и проводил весь этот необыкновенно важный для меня день в очереди у стены внутренней тюрьмы. Времени для этого у меня было достаточно. После ареста жены меня немедленно уволили с работы. По ночам я занимался «негритянской» работой: писал лекции по вопросам марксистко-ленинской философии, истории партии и состоянии советской литературы для лекторов крайкома партии. Среди лекторов у меня нашелся щедрый и обильный работодатель, который мне давал писать лекции для себя и нескольких своих товарищей. На гонорар я кормился сам и кормил передачами Рику.
Я уже знал, что никакого нового дела у жены нет, что её арестовали по старому делу и что она просто-напросто ждет в тюрьме постановления «Особого совещания», приговаривающего её к пожизненной ссылке. Мне это – через несколько месяцев хождений в приемную НКГБ – объяснил прокурор по спецделам – спокойный, седой полковник. Когда я узнал, что её по старому делу отправляют в ссылку, я не удержался и спросил полковника:
– Как же это может быть? Ведь она же отбыла наказание за то, за что была арестована в тридцать седьмом. А по закону разве можно наказывать два раза за одно и то же преступление?
Полковник удивленно на меня посмотрел:
– По закону, конечно, нельзя. Но при чем тут закон?.. Он же – в другой раз – когда я у него поинтересовался, поедет ли жена в этап в теплушке или же в «столыпинском» вагоне, с достоинством ответил:
– У нас нет столыпинских вагонов. У нас советские вагоны. В чем и поедет ваша жена в ссылку…
Через полгода у меня не приняли очередную передачу, и я узнал, что Рику отправили в Георгиевск, в краевую пересыльную тюрьму. Как всегда в таких случаях, у людей развивается совершенно им не свойственная энергия, инициатива и сообразительность. Я каким-то образом достал от одного знакомого письмо к начальнику Георгиевской пересылки, одолжил деньги и выехал в Георгиевск с такой поспешностью, что приехал в город чуть ли не раньше, чем этап, которым ехала жена.
У меня был домашний адрес начальника пересылки, которому я должен был вручить письмо с просьбой оказать мне возможное содействие. Я разыскал тихую улицу на окраине Георгиевска, нашел дом, открыл калитку и вошел во двор. Во дворе стояли козлы, лежало бревно, высокий старик в военной форме один пилил бревно двуручной пилой. Я невольно пожалел старика – я хорошо знал, что это трудно: пилить одному двуручной пилой, – и спросил, здесь ли живет начальник тюрьмы.