Конечно, политика — дело непростое и довольно грязное. И, скажем прямо, Екатерина не вышла из него чистой. Есть немало документов, которые говорят нам о том, как императрица сознательно шла на нарушение многих принципов терпимости, милосердия, гуманизма, которые всегда исповедовала и в которые, без сомнения, искренне верила. Но когда заходила речь о посягательстве на ее власть, о вреде ее режиму, она становилась жестокой и беспощадной, подчиняясь логике политической борьбы, в которой всегда остается мало места для гуманизма. По указам ее противники годами томились в казематах и ссылках. Как-то Екатерину вс тревожила статья о России в одной из английских газет. В резолюции на доношение российского посла в Англии по этому поводу Екатерина указала четыре важнейших способа «работы с автором»: «1. Зазвать автора куда способно и поколотить его; 2. Или деньгами унимать писать; 3. Или уничтожить; 4. Или писать в защищение, а у двора (в смысле хлопотать при королевском дворе страны, где есть свобода слова. — Е. А.), кажется, делать нечего. И тако из сего имеете выбрать».
Впрочем, она во всем знала меру. В 1774 году, когда специальный суд начал рассматривать дело Пугачева и судьи стремились придумать бунтовщику казнь пострашнее, голос только одной императрицы звучал примирительно — Екатерина писала судьям, что не хочет прослыть в мире такой же жестокосердной, каким был Иван Грозный. Она настаивала, чтобы суд ограничился лишь несколькими смертными приговорами и чтобы сами казни не превращались в кровавую вакханалию. В отличие от судей — высших сановников и дворян, объятых яростью социального мщения, — императрица смирила свой гнев. Ей было чуждо чувство мести к рядовым бунтовщикам, ибо она оставалась политиком, сознавала себя государыней не только обиженных и напуганных пугачевщиной дворян или помещиков, но и всего народа, у которого был свой счет к господам. Когда ей предложили ради назидания за убийство каждого помещика казнить целые деревни, она отвечала, что никогда на это не согласится, ибо тогда непременно «бунт всех наших крепостных деревень воспоследует». На знамени Екатерины II были написаны сказанные ею как-то раз слова: «Здравый смысл, добрый порядок, совершенная тишина и гуманность». Неудивительно, что царствование Екатерины стало временем подъема общественной, экономической, культурной жизни страны, временем либерализма, гуманности, проявления самых первых признаков уважения властью человека и личности.
Высокой международной репутации Екатерины II во многом способствовала ее многолетняя переписка с крупнейшими философами и общественными деятелями тогдашней Европы: Вольтером, Д’Аламбером, Д. Дидро и другими. Сотни писем, отправленных императрицей своим знаменитым адресатам, а также давнему приятелю Мельхиору Гримму, способствовали громкой славе Екатерины как правительницы гуманной, благородной, умной, с широким кругозором. Переписка эта хотя и содержала элементы саморекламы (Екатерина знала, что Гримм не делал секрета из своей переписки с ней и в этом смысле работал как европейский громкоговоритель), но все же преследовала другую цель. Императрица остро нуждалась в общении с равными ей людьми и почти не находила их в России — какие же друзья могут быть у властителя, его одиночество на вершине власти подобно одиночеству альпиниста на самом высоком пике мира. Не раз Екатерина писала, что в момент, когда она появляется в зале, все цепенеют, как при виде головы Медузы Горгоны, и их ничем не растормошить, никакими силами не заставить быть естественными и искренними. Увы, таков удел всех, кто стоит у власти!
Иное дело — дальний адресат. Чистый лист бумаги, очиненное перо, немного воображения — и начался разговор равных, беседа друзей: «Еще раз повторяю Вам, что не хочу коленопреклонений: между друзьями так не водится. Если Вы меня полюбили, то прошу Вас, не обращайтесь со мною, как будто я персидский шах» (из письма в Париж, к мадам Жоффрен); «Если бы Вы вошли в мою комнату, я бы Вам сказала: “Садитесь, пожалуйста, и давайте болтать!” Вы бы сели в кресло против меня, я бы на другую сторону стола, и мы бы поговорили урывками о том о сем, на это я большая мастерица!» (из письма к М. Гримму).