— Мне нравится здесь, — тихо сказал он.
Она посмотрела по сторонам, подняла голову, чтобы поглядеть на потолок, ее лоб сморщился, и он заметил, что кожа у нее уже чуть увядшая, особенно под подбородком. Но от этого она не показалась ему ни более старой, ни менее привлекательной, и он не жалел об этой встрече.
— Мне этот ресторан больше нравился таким, каким он был раньше, когда здесь не играла музыка. Только тишина… приглушенные голоса, стук ножей и вилок о тарелки. Вы, я хочу сказать — ваши соотечественники, изобрели, индустриализировали, навязали миру привычку жить под приятное музыкальное сопровождение, от чего все становится похожим на кинофильм, то есть на вымысел. — Она выдохнула струйку дыма и отпила глоток мартини. — Когда я была в вашей стране… я уже, кажется, говорила вам, что около года читала лекции в одном из университетов Запада… Или не говорила?.. Так вот, когда я была в вашей стране, лейтенант, я узнала, что все мелодии, звучащие в магазинах, в больницах, в залах ожидания и в фойе кинотеатров, записаны на магнитофонные пленки фирмой, которая снабжает ими своих «подписчиков» и время от времени заменяет кассеты другими, с «новым зарядом». Мне рассказывали, что музыка выбирается по наркотическому, если так можно выразиться, признаку, то есть мелодии должны быть нежными и способными слиться с тишиной… Это своего рода звуковая мимикрия. Мелодия, которая могла бы взволновать слушателя или заставить его размышлять, отвергается. На мой взгляд, это порождается слишком уж прагматической манерой оценивать музыку — ведь она, по моему мнению, представляет собой высшую форму художественного выражения.
Она снова посмотрела по сторонам и закончила:
— Вот почему, лейтенант, я предпочла бы, чтобы это место оставалось тихим, как… храм.
Лейтенанту нравилось, как эта иностранка говорила на его родном языке — свободно и естественно, хотя и с заметным акцентом, полным грассирующих «р». Она сохраняла и интонацию своего родного языка, а потому у него создавалось странное впечатление, будто он слышит знакомую мелодию, но исполняемую в тоне, отличном от того, к какому он привык.
Она улыбнулась.
— Ну, я могу подтвердить, что мы едим с удовольствием, а вот вы, в сущности, неисправимые пуритане, видите в еде плотский грех. Говорить о еде — для вас это дурной тон. Ваши соотечественники едят прагматически, подсчитывая, что им необходимо такое-то количество калорий, витаминов и минеральных солей. Говоря начистоту, они нас презирают (причем в этом презрении есть немного зависти), потому что мы теряем слишком много времени за столом.
Лейтенант, уже слегка опьяневший от коктейля, развел руками:
— О! Вы преувеличиваете!
— Ну, уж если говорить о преувеличениях, то — исключая, разумеется, нацистское варварство — была ли в этом веке более «преувеличенная» и нелепая война, чем та, в которую вы ввязались и которую вы не можете выиграть… и не хотите проиграть?
— Ну, как солдат… — начал было он, но она его перебила.
— Я знаю, что вы не профессиональный солдат, а штатский в военной форме. Если вы мне скажете, что согласны с этим безумным геноцидом, я вам просто не поверю.
Он посмотрел ей в глаза.
— Вот уж не думал, что вы нас так не любите.
— Кто это вам сказал? Для меня естественно любить людей, страны, вещи… хотя у меня и есть личные причины относиться к жизни несколько сдержанно. Но в ваших согражданах есть то, что меня иногда раздражает. Это своего рода простодушие, рискованная игра в юношескую наивность, смешанная… с фарисейством.
Он скривил губы в недоверчивой усмешке и отпил еще глоток мартини. Она продолжала:
— На мой взгляд, вы, возможно, сами того не замечая, превратились в современных инквизиторов, которые хотят силой навязать «еретикам» свое спасение и свой рай.