— На роль огородного пугала очень даже сгодишься, — сказал я.
— Что бы ты понимал! Если хочешь знать, Любовь Орлова носит такую шапочку.
Я спохватился, что своими комментариями первым начинаю перемирие, хотя Томку следовало бы проучить за ябедничанье во время обеда.
— Да носи, носи, хоть воронье гнездо напяль.
— Дурак! — бросила Томка и скрылась за дверью.
— Пушок! Пушок! Пуша ты моя хорошая, — услышал я ее голос со двора.
Меня тоже потянуло из дому.
Двор наш давно для меня не таил ничего интересного, разве только узкий сыроватый проход за сараем — по-нашему, завозня. Там сквозь щель в заплоте можно было наблюдать жизнь соседского двора, принадлежащего большой семье Красильниковых. Сам он работал шофером на грузовике. Оба его сына все дни возились с железками, но они были старше меня, и я не удостаивался чести быть членом их компании.
После обеда солнце намертво повисло над красильниковским двором. Зато в нашей ограде пролегла полоса спасительной тени — в это время хорошо было сидеть на приступках крыльца, разглядывая высвеченную до белизны бревенчатую стену Другого соседского дома, в котором проживала старая еврейка Мария Наумовна. В эту стену мы любили бросать ножи и стрелять из самодельных луков. С двух концов дом венчали два сооружения внешне очень похожие друг на друга — дощатый домик уборной и фанерный домик летней купальни. За день вода в бачке нагревалась, и отец после работы всегда принимал душ, напевая свою любимую песенку: «Голубка моя, как люблю я тебя»…
Раскаленный неподвижный воздух палил щеки, временами казалось что ты постепенно глохнешь от зноя и медленно плавишься. Я стянул майку и оцепенел посреди ограды, совершенно не зная, что придумать. Томка на корточкам возле колодца возилась с Пушком.
— Пушок! Пушок! Ко мне! — позвал я собачонку и похлопал по голому колену.
— Так и пойдет он, — крикнула Томка. — Правда, Пушок, ты не пойдешь к нему? Вот умница! Ты у меня хороший, умный.
Собачка преданно виляла шелковистым хвостом, я видел скошенные в мою сторону ее блестящие глаза.
— Пушок! Кому говорю? К ноге!
Томка ехидно засмеялась, но Пушка не выпустила.
Я лениво зевнул и отвернулся — не было никакой охоты связываться с Томкой.
Знойную тишину всколыхнул близкий протяжный крик:
— Ка-ра-син! Ка-ра-син…
Я подошел к заплоту и уставился в щель. Улица лежала в пыли. Я с тоской подумал о том, что и здесь не предвидится никаких событий, которые могли бы развеять мою скуку.
— Ка-ра-син, — бесстрастно раздалось совсем рядом.
В полоске между досками показалась вначале задумчивая морда понурой лошаденки, затем согнутая неподвижная фигура керосинщика, бочка. Сзади погромыхивало мятое ведро. Из горловины бочки торчала ручка черпака.
Лошадь самостоятельно обогнула телеграфный столб посреди улицы, но с озадаченным видом замерла возле полувысохшей лужи, покрытой блестящей фиолетовой коркой. Это место мой отец называл язвой нашей улицы. Вместе с соседями четырех близстоящих домов уже много лет подряд мы тщетно пытались осушить эту «язву»: прилежно ссыпали золу и шлак, мусор, битый кирпич… Но наступала весна — и «язва» превращалась в огромную лыву от калитки до калитки.
Наша улица прямехонько вела на кладбище, и почти каждая похоронная процессия невольно приостанавливалась как раз напротив наших ворот. Бабушка крестилась и вздыхала, думая в эти минуты о вещих приметах…
Керосинщик имел удивительную способность совмещать сразу два действия — спать и одновременно сзывать монотонным голосом население, нуждающееся в керосине. Но возле лывы он встрепенулся, ошалело посмотрел по сторонам и с ленивой профессиональностью стеганул лошаденку:
— Ка-ра-си-и-н.
Мои ноздри приятно пощекотал сладковатый запах керосина. Я не удержался и по привычке скрипучим голосом передразнил:
— Ка-ра-си-и-и-н…
Керосинщик, не поворачивая головы, выкатил глаз и матюгнулся в мою сторону. Все это было давно знакомо. Я поплелся в уборную. Над срубом колодца торчала Томкина попка в синих трусиках. Это была ее манера — свеситься по пояс в колодец и что-то там разглядывать, отчего эта самая ее попка не раз испытывала на себе бабушкины или отцовские хлопки.