Отец разобрал свою постель и сказал равнодушно:
— Ты, Днмча, отвернись и спи.
— А где она будет спать? — шепотом спросил я.
— Где, где? Не на полу же…
— А сам ты?
— И я с краю, кровать широкая. Успокойся.
Я ничего не сказал, но сердце мое сжалось. Этого я никак не ожидал. Конечно, я знал, что родители спят вместе — вон у Леньки Кузнецова, например. Но ведь то отец и мать… «А-а, — неожиданно догадался я. — Может быть, она перейдет к нам жить!» От этой мысли у меня перехватило дыхание, но она, эта мысль, не могла растопить во мне глухую и непонятную злость, почти ненависть к своему отцу. Тогда я не знал названия чувству, имя которому — ревность!
Мой слух улавливал все. Вот она еле слышно разделась, легла и затихла. Отец, напевая «Голубку», громко задул лампу. Вот он запнулся, как обычно, о порог, поравнялся с моей кроватью, напевать перестал, остановился. Я сжал зубы: «Фиг под нос! Да если хочешь знать, я к тебе больше никогда не прикоснусь. Не буду даже разговаривать, а если захочу, то и умру назло вам всем!»
Они лежали молча. Я, закусив угол подушки, начал постепенно жалеть себя, думать о себе в третьем лице, как об очень несчастном и всеми покинутом. Я даже увидел со стороны жалкую фигуру ушастого мальчика с тонкой шеей и глазами, полными слез. В этом человеке я узнал себя, и у меня защипало в горле, горячие слезы пролились на подушку. Боясь разрыдаться, я до онемения в челюстях все сильнее сжимал угол подушки, вспомнил, как однажды отец ударил меня, как смеялся надо мной, когда я у зеркала прилизывал свой непокорный вихор… Ярость отняла у меня последние силы, и я затих, потихоньку икая и судорожно вздрагивая всем худым телом со сжатыми у подбородка коленками. Потом уснул, инстинктивно сдвинув щеку с мокрого пятна.
Что-то переменилось с этой ночи…
Вечером следующего дня я подслушал, как бабушка выговаривала отцу: «Сдурел ты совсем! Какая она тебе жена, немецкая-то? Мало своих? Вон Марея Васильевна — сурьезная женщина, хозяйственная, на руку мастерица — тебя и Диму обошьет с ног до головы. Помяни мое слово, не из наших она. — Бабка перекрестилась. — Шут его знает, придумали советски каку-то ерунду — лубов. Тьфу! Мы про это слышать не слыхивали, венчались и жили, детей растили». Отец без надежды на понимание возражал: «Не соображаешь ты, мама, ни-че-го… Лубов! — передразнил он. — Книжки я те зря, что ли, читал про любовь. Сама же плачешь, жалеешь».
— Книжки — одно, жисть — друго, — убежденно отрезала бабушка.
— На войне ты, Гена, не был — вот в чем загвоздка, — в другой раз снисходительно выговаривал отцу дядя Петя. — А ежели был бы, не то б говорил. Ихняя порода известная… Насмотрелись за четыре года.
Отец взрывался:
— При чем тут, язви тебя, война? Она и в Германии-то сроду не была. Ты вот вроде начитанный, можно сказать, ответственный пост занимаешь, а разницу между фашистами и немцами не видишь.
— Для меня лично разницы нет! — отрубал, сердясь, дядя. — Не забывай, чей портрет висит в маминой комнате и почему он в траурной рамке. Степку нашего немец убил. А фашист он был или нет — мне плевать! Одно слово — немец.
В разговор робко вступала жена дяди:
— Да и то правда. Я, конечно, ничего не имею против Ксении Ивановны. Женщина она умная. Только… — Она умолкала, не зная, какой привести аргумент не в пользу Ксении Ивановны.
— Что «только», что «только»? — настаивал отец.
— И маме вон больше по душе Мария Васильевна, — уходя от прямого ответа, продолжала она. — И о Димке не забывай. А ну ребятня начнет дразнить мальчонка мачехой-немкой…
— Ну уж насчет Димы я спокоен. Слепые вы, что ли? — мрачнел отец.
Я улавливал настроение взрослых и по тому, как они замолкали, когда отец входил. Знал, о ком говорят. И мне казалось, что в доме затевается какой-то заговор, который теперь уже никакими силами нельзя было предотвратить.
Ксения Ивановна продолжала изредка наведываться к нам. Она тоже чувствовала растущее отчуждение и, наверное, думала с безотчетной тоской о том еще очень нескором времени, когда совсем забудется война и люди не будут так категоричны. Но, наверное, и ее тогда не будет на этом свете.
Ксения Ивановна пристальнее, чем всегда, поглядывала на моего отца, пытаясь разгадать его и понять. Ей очень нравился этот мягкий и неторопливый человек, хлебнувший тоже немало горя. И вот однажды почти веселым голосом она сказала: