Выбрать главу

Над отцовской кроватью всегда висела «под рукой» ижевская одностволка довоенного выпуска. Под матрацем в изголовье лежал коротенький ломик — на случай «рукопашной», в сенях и завозне была устроена сложная сигнализация из пустых консервных банок.

То были первые послевоенные годы. Боялись грабителей. Вся наша окраинная улица на ночь, как могла, запиралась, спускала собак, вооружалась… И только тогда засыпала чутким нервным сном. Было несколько происшествий, но к бандитам они не имели отношения. Например, у кладовщика исчезла целая поленница березовых дров. Не пойму до сих пор, как можно было их украсть? Ведь надо открыть ворота, въехать во двор на телеге, погрузить дрова. Потом у старой еврейки Марии Наумовны, после того как ее посетила гадалка, исчезли две серебряные ложечки и поднос с замороженными пельменями. Кассирша кинотеатра тетя Шура недосчиталась в своем курятнике петуха, помеченного сбоку ярким чернильным пятном.

Но ходили упорные слухи о прибытии в город какой-то банды — не то «черной руки», не то «белого Креста». Говорили о разрытых свежих могилах. Эти слухи держали некоторую часть горожан в состоянии постоянного страха.

В нашем доме ревнителем всех мыслимых и немыслимых мер предосторожностей была бабушка. Но и отец благодаря сильно развитому воображению тоже был в какой-то степени подвержен этим страхам. Правда, я подозреваю другое, более сложное чувство, нежели один страх перед грабителями. В то время он очень увлекся литературой о войне, особенно о партизанах и разведчиках.

Долгими вечерами при неярком свете керосиновой лампы читал нам отец вслух про захватывающие подвиги партизанских отрядов Медведева, Ковпака, разведчика Кузнецова, молодогвардейцев… За едой он непременно замечал:

— Эх, такое бы сальце (или хлеб, чай, суп) партизанам, когда они отсиживались в сторожке, помнишь?

А если я вдруг начинал капризничать и отказывался есть кашу, отец делал преувеличенно страшные глаза, сильно удивлялся и чуть ли не в укор мне ставил, что, может быть, именно эта порция каши могла бы спасти от голодной смерти какого-нибудь узника Освенцима. Или вдруг говорил, что в ленинградскую блокаду за чашку крупы давали белое пианино.

Больше всего мне нравилось, когда отец имитировал голоса Сталина и Левитана.

«Дорогие братья и сестры! Наше Отечество в смертельной опасности. Враг наступает…»

«Сегодня в шестнадцать ноль-ноль по московскому времени наши войска в кровопролитных боях, уступая превосходящим силам противника, оставили город…»

Я еле сдерживался, чтобы не разреветься. И тогда отец неожиданно запевал бодрую солдатскую песню.

Мы принимались маршировать, кося глазами в сторону печи, которая якобы была трибуной, а на ней находился командующий парадом.

Парад закрывала бабушка. Она выходила из-за печи и, еле сдерживая улыбку, стыдила: «Господи, что стар, что мал — никакого ума! Хватит, сказала, пыль поднимать! Спать пора. Опять завтра не добудишься…»

Отец обожал оружие и военную форму. У меня сохранилась очень характерная фотография, снятая, видимо, во время какой-то пирушки. Он сидит перед аппаратом, а позади наброшенная на гардероб простыня. Одет отец в новенькую парадную гимнастерку, перехваченную комсоставским ремнем, темные галифе, хромовые сапоги. При единственной своей медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» он сидел напыщенный и важный. Он был доволен собой и нравился себе именно из-за этой ладно скроенной «военной» формы.

Далекая тетя Лида время от времени перебирала содержимое своих бездонных сундуков и, собрав кое-что из одежды своего мужа — генерала, отсылала нам. Мне доставались погоны, орденские колодки, звездочки, а отцу — шапки, кителя, брюки…

В нашем фанерном гардеробе висел и единственный костюм из черного габардина. Надевал его отец два-три раза в году по самым торжественным случаям. Процесс этот, как правило, превращался в довольно хлопотное дело. По комнатам распространялся едкий залах нафталина и тройного одеколона. Отец носился от гардероба к зеркалу и обратно, покрикивал на бабушку, отвешивал мне подзатыльники. Казалось, что это не кончится до утра. Брюки не сходились, узел на галстуке не сразу завязывался, подтяжки не действовали — я давно повыдергивал из них резинки на рогатки. Отец потел и раздражался. Но вот он бросался к вешалке и, сбивая все на ходу, вылетал из дому. Костюм сидел на нем мешковато, галстук — набекрень, манжеты далеко вылезали из рукавов, а тесные довоенные штиблеты заметно меняли походку.