Я иногда бывал у него на работе, но в памяти остались лишь прокуренные комнаты, яростные разговоры об охоте, крепкий запах вина и курева. Отец утверждал, что до войны дядя в рот спиртного не брал. Еще бы, ведь ему тогда едва исполнилось восемнадцать…
А теперь о его «чудачествах».
Запомнилась мне одна любопытная ссора в его семье. Пришла к нам как-то тетя Галя. «Сейчас будет стараться заплакать», — подумал я. У нее это никогда толком не получалось. Должность директора школы, в которой училось шестьсот лоботрясов, и общественная работа закалили эту и без того выносливую женщину. Но, наверное, с девичества сохранилась у нее вера во всемогущество женских слез, или, может быть, ей казалось, что эти позабытые проявления женской души она могла найти лишь только у нас. На работе они исключались, дома вызывали такую ярость у дяди, что однажды он схватил с тумбочки радиолу «Рекорд» и выкинул с балкона — они теперь занимали второй этаж купеческого особняка.
— Опять Петя чего-нибудь натворил? — опасливо спросила бабушка.
— Не говорите, мама, — начала постепенно нагнетать в себе обиду тетя Галя. — Что с ним, просто не пойму. В бане все началось, а потом дома.
После этого вступления она вдруг слегка вскрикнула:
— Опять меня оскорбил! Не могу больше…
Тетка потерла уголки глаз, но слез не было. Она обиженно заморгала глазами, словно говоря: да что же это, я никак заплакать не могу, ведь мне тяжело, тяжело…
Вечером, узнав об очередном посещении тети Гали, отец с решительным видом отправился за дядькой. Они вернулись с бутылочкой портвейна номер двенадцать. Я сидел за уроками в соседней комнате. Моих ушей, конечно же, не мог миновать разговор взрослых.
— Да, в конце концов, Гена, — сказал дядя, — я только и сделал, что предложил ей взять в бане отдельный номер. Чего ж тут такого, не жена, что ли, она мне? Только паспорта предъяви. Раз существуют семейные номера, почему же не посетить их? К тому же в общую большая очередь была.
— Петь, это все равно неудобно, — решительно возразил отец. — Город маленький, мало ли что подумают… Ну, а она что?
— Она? — вскричал дядя, откровенно поражаясь отцовской наивности. — Да мгновенно полкана на меня спустила. Развратник, такой-рассякой! Вы там на фронте привыкли ко всякому. А мы-то вас ждали, боялись в сторону глянуть! И понесла-понесла… Вот, мол, откуда у тебя те фотографии.
— Какие фотографии? — спросил отец.
Понял и я, о каких фотографиях шла речь. Однажды украдкой я рассматривал их в дядюшкином фронтовом альбоме. В неестественных позах, с наигранно жизнерадостными улыбками позировали возле стога сена здоровые, точно кобылицы, голые девки, похожие на няньку Дуню.
А вообще я могу с полным основанием утверждать, что в нашем роду никто из мужчин не отличался повышенным интересом к женщинам…
Однажды дядька исчез на долгих три года. Его посадили за нечаянный поджог колхозного хлеба вовремя охоты. Несколько раз мы отправляли ему посылки с шанежками и его любимыми папиросами «Казбек». Дважды на свидание ездила к нему тетя Галя.
— Наверное, опять наш дядя Петя дрова колет, — как-то вдруг ни с того ни с сего предположил я.
— С чего это ты взял? — спрашивали у меня.
— Все пленные пилят бревна или колют дрова.
Я говорил с такой твердой убежденностью потому, что сам видел, как колол дрова один пожилой японец с грустными глазами, в линялом зеленом кителе. А я иногда в щелку в заборе за ним подглядывал. Каждый удар топором он сопровождал утробным «хо». Я так привык к этим «хо», что, когда он однажды вдруг почему-то не произнес этого восклицания, я не выдержал и выдохнул в щель: «Хо!» Он посмотрел в мою сторону и улыбнулся, обнажив лошадиные зубы. Я таскал у отца папиросы и просовывал ему в щелку. Он деликатно брал и благодарно кланялся. Однажды японец подарил мне «жужелицу» — палочку, один конец которой был натерт смолой или канифолью. Суровая нитка с грузилом при раскручивании издавала звук, очень напоминающий густое жужжание шмеля.
Тогда мне одинаково было жалко и моего дядю Петю, и пленного японца.