Страшно захотелось курить, однако еще в первые три дня я на коленях исползал все вокруг избы в поисках собственных окурков. Найденные крупицы табачинок потом бережно просушивались на печи, свертывались в цигарки и так же, с бережливым наслаждением выкуривались перед сном. Но вышли и эти «запасы». Я устало опустил веки и в бессилии сжал остол, или как там его…
Оставалось одно — лучше кормить собак, а самому до начала сезона сбросить эдак килограммов тридцать. Как бывший спортсмен, я знал много способов похудания, но при моем двухметровом росте и широких костях эти сто двадцать килограммов считались нормой. После короткого опора с самим собой я согласился на ста килограммах — там видно будет. Пожалел лишь об оставшихся на прииске напольных весах, с которыми никогда не расставался.
Дошла очередь и до копальхена — кислого моржового мяса. Я рассчитывал ввести его в ежедневный обязательный рацион, как это делает большинство коренных тундровиков. Признаться, меня в первый раз стошнило — не столько от вкуса, сколько от густого невыносимого запаха, наполнившего избу, что называется, до самых краев. Я открыл двери, выпуская драгоценное тепло, но огромную ляжку, сшитую сыромятными ремнями, не выбросил. Я знал, что именно эта еда спасала северян от цинги, а мне она была, как понимаете, совсем ни к чему. Приноровлюсь, решил я. И приноровился. Просто не следует варить кислую моржатину, а в замороженном виде копальхен вполне съедобен. Правда, потом неутолимо пьется сладкий крепкий чай. Решил при случае заказать Акулову сахар.
Пресные лепешки, испеченные на нерпичьем жиру — хавустаки — сильно отдавали рыбьим жиром, но вполне заменяли хлеб. Из запасов Эплерекаев мне досталась связка сушеных нерпичьих кишок. Это блюдо я одолел психологически. Если, жуя, непрерывно думать о московской колбасе, то можно забыть об истинном их происхождении.
А в тот проклятый день все началось с того, что я не выспался. Глубокий и долгий сон для спортсмена перед соревнованиями — уже половина победы. Среди ночи я проснулся от холода, тело содрогалось крупной дрожью. Вспомнились отцовские слова, некогда сказанные мне в далеком детстве: «Раз научился дрожать, значит, не замерзнешь». Но мне было не до шуток. Я лежал с открытыми глазами и вслушивался в рокот Ил-14. Так я прозвал металлическую антенну, укрепленную к торцу избы, как раз в изголовье. По тональности ее звуков я научился определять погоду не выходя из избы. Когда казалось, что в сотне метров от тебя «летчики» начали прогрев «двигателей», это означало порывистый сильный ветер. Монотонный звук, когда «самолет высоко в небе», — просто будничная ветреная погода, если «двигатели» взвывали на форсаже, как бывает перед самым взлетом, — пурга.
В просветы тишины время от времени слышалось легкое потрескивание веток в костре. Это сжимался от холода дом. Потрескивал он и в жаркие часы — расширялся. Тогда я благодарно похлопывал бревенчатые стены, как похлопывают большое и доброе животное. Однако к утру это «животное» остывало, а в ту ночь оно, видимо, окончательно закоченело. Пришлось вставать и отмерять очередную порцию угля. Мне было жалко угля, как было жалко съестных припасов, быстро снашиваемых валенок, трущихся о лед полозьев нарт, керосина для лампы и даже воды, натопленной изо льда. Засыпая печь, я вдохнул угольной пыли, закашлялся и увидел себя со стороны — человека, стоящего в полумраке грязной избы на коленях в обнимку с ведром блестящих черных кристаллов. Вспомнилось пушкинское: «…кащей над златом чахнет». Я усмехнулся своей мрачной шутке.
Ложиться уже не хотелось, я принялся потихоньку готовиться к новому дню: вскипятил чай, нажарил лепешек, пришил ослабшую пуговицу, разобрал и собрал «мелкашку», законспектировал очередную главу шоферского учебника. Это было непростительной ошибкой. Мне следовало беречь силы, лечь спать, может быть, тогда бы все и обошлось…
Выехал еще затемно. Дорога шла под уклон, вдоль береговой кромки. Ветер стих, и скоро восток начал понемногу светлеть, розоветь, пока верхние слои атмосферы не пропитались нежной лимонной окраской. Все кругом наполнилось голубоватым свечением, и даже мне, далекому от поэтического восприятия мира, вдруг сделалась необыкновенно хорошо и радостно. Хотелось петь или просто кричать. Чувство восторга — ценное чувство, оно молодит кровь, приближает горизонты, вселяет уверенность. Остол высек веер ослепительных льдинок, я улыбнулся этим брызгам, зажмурился и впервые пожалел о своем одиночестве. Во мне возникла потребность показать этот лимонный рассвет кому-то другому — может, той девушке, которую еще не встретил, или другу, которого у меня еще не было. Потому что, если ты не один, кратковременность прекрасных видений, летучесть и зыбкость происходящего вокруг можно таким образом удвоить и закрепить в памяти другого человека. Это было начало моей тоски, тоски одиночества.