Она томно улыбнулась.
— Солнце спряталось, — сказала она. — А я-то хотела еще подзагореть. Как ты думаешь, я достаточно загорела?
Я ковырнул в тарелке и попытался изобразить на лице добродушную ухмылку.
— Говорят, что у нас в роду были негры и индейцы, — сообщила она. — А мне все равно. Как говорили цветные девочки моей мамаши, у черной ягодки сладкий сок.
Тут она сняла пальцем капельку пота, выступившего на моем лбу, и засунула палец в рот. Сидевшие вокруг уставились на меня, и я почувствовал, что краснею.
— Так мы идем танцевать? — И принялась двигать бедрами в такт песне Джимми Клэнтона, звучавшей со сцены в тот момент. Грудь ее колыхалась, бедра гуляли туда-сюда, она постоянно облизывала губы, точно мороженое ела, и неотрывно смотрела на меня. Сидевшее за соседним столиком семейство пересело подальше от нас. Синие джинсы плотно обтягивали ее ягодицы, руки с растопыренными пальцами были согнуты в локтях у груди. Танцуя, она опускалась все ниже и ниже, демонстрируя незагорелую верхнюю часть своих буферов всем желающим. Я отвернулся и уставился на сцену и тут заметил, что к нам направляется Энни, держа за руку Алафэр. Энни и Клодетт Рок встретились взглядом и мгновенно все поняли, как это могут только женщины. Но Клодетт нисколько не смутилась, в ее красновато-карих глазах продолжала играть ленивая улыбка. Она подмигнула нам, нехотя положила руку на плечо одному из танцевавших поблизости мужчин, и он увлек ее за собой в толпу.
— Кто это? — спросила Энни.
— Жена Буббы Рока.
— Похоже, вы тут без меня славно провели время.
— Судя по всему, она курила «мута».
— Что-что?
— Травку.
— Мне понравилась эта ее оранжевая бабочка. У нее здорово получается ею двигать.
— Она ходила в танцевальную студию. Ладно тебе, ничего такого не было.
— Бабочка? Оранжевая бабочка? — спросила Алафэр. На ней была желтая бейсболка с изображением утенка Дональда, с козырьком в форме клюва, который крякал, если на него нажимали. Я усадил ее себе на колени и пару раз нажал на клюв. Мы все трое рассмеялись, и я был рад, что отвлек внимание Энни. Уголком глаза я успел заметить, как Клодетт Рок танцует с парнем, крепко прижавшись к нему.
На следующий день врач снял швы. Когда я проводил языком в уголке рта, кожа на ощупь напоминала велосипедную камеру. Потом я отправился на собрание анонимных алкоголиков. Вентилятора в комнате не было, стояла духота и воняло сигаретным дымом. Я никак не мог ни на чем сосредоточиться.
До лета оставалась неделя-другая, и дни становились все жарче. Однажды мы сидели за столиком на веранде и ужинали. Я пытался читать газету, но строчки разбегались у меня перед глазами. Тогда я сходил на станцию посмотреть, все ли лодки вернули, потом вернулся в дом и заперся в дальней комнате, где у меня хранились тяжелоатлетические снаряды и коллекция старых джазовых пластинок. Я поставил старую пластинку с концертом Банка Джонсона и под хрустально-чистые звуки его саксофона принялся поднимать сорокакилограммовую штангу, чувствуя, как с каждым рывком мои мускулы становятся тверже и все быстрее бежит по жилам кровь.
Через четверть часа я порядком вспотел; скинув рубашку, я нацепил тренировочные штаны и кроссовки и устроил себе пробежку вдоль берега залива. Опухоль в паху, появившаяся после удара Эдди Китса, почти полностью спала, дыхание мое было ровным, пульс — в норме. Мне бы радоваться, что в моем немолодом уже теле осталось столько сил и выносливости, но мне было слишком ясно, что эти приятные ощущения не в силах способствовать подъему жизненной энергии; я не замечал ни живописности майских сумерек, ни мерцающих в ветвях деревьев светляков, ни плесканья рыбы в зарослях водяных лилий. Летние вечера в Южной Луизиане сказочно красивы, но теперь я не чувствовал этой красоты.
Странная была ночь. Звезды на темном небе напоминали горящие угольки. Ветра не было, и листья деревьев казались отлитыми из меди. Вода залива была гладкая и неподвижная, как стекло. Когда взошла луна, легкие облачка на темном небе превратились в длинные серебристые перья.
Я принял холодный душ и прилег на кровать рядом с Энни. Она провела пальцами по моей груди. Она лежала близко-близко, и я чувствовал ее дыхание.
— Ничего, Дейв, переживем и это. В семейной жизни всякое бывает. Не стоит расстраиваться.
— Ты права.
— Может быть, я была эгоисткой, хотела, чтобы было так, как хочется мне.
— Ты это о чем?
— Я просто думала, что с твоим прошлым покончено, что ты сможешь взять и вычеркнуть из своей жизни пятнадцать лет службы в полиции Нового Орлеана. Но ведь так не бывает.
— Я сам принял решение уйти со службы. Ты тут ни при чем.
— Ты написал заявление об уходе, вот и все. Но ты не смог уйти.
Я молча уставился в темноту. На наших телах играли лунные блики.
— Может быть, тебе стоит вернуться? — спросила Энни.
— Не стоит.
— Потому что ты думаешь, что одна я на станции не управлюсь?
— Потому что полиция — выгребная яма.
— Говори что хочешь — я-то знаю, что ты чувствуешь на самом деле.
— Я всегда искренне восхищался своим первым напарником. Это был честный, мужественный и добрый парень. Однажды случилась автокатастрофа, и маленькой девочке отрезало руку осколками лобового стекла. Так он кинулся в ближайший бар, набрал льда в полу плаща и завернул в него руку девочки, и потом ее благополучно пришили на место. Но перед тем, как уйти в отставку, он изменился.
— И как же он изменился?
— В худшую сторону. Стал брать взятки, обирать проституток, а однажды застрелил чернокожего подростка.
— У тебя такой возмущенный голос. Ты сейчас взорвешься.
— Я не возмущаюсь. Я констатирую факты. Ты варишься в этом, начинаешь говорить и думать как преступники, потом совершаешь поступок, на который, тебе казалось, ты не способен, — и тогда ты понимаешь: все, я скатился. Это тяжелый момент.
— Но ты-то не такой и никогда таким не станешь. — Она положила руку мне на грудь.
— Потому что нашел в себе силы уйти оттуда.
— Это ты так думаешь. В душе ты так и остался полицейским. — Она положила на меня свою ногу и провела ладонью по моей груди и животу. — Тут одному офицеру не помешает капелька женского внимания.
— Завтра я схожу к монахиням и запишу Алафэр в детский сад.
— Неплохая идея, шкипер.
— А потом мы все вместе сходим в бассейн и где-нибудь в Сент-Мартинвилле поужинаем.
— Как скажете, офицер. — Она крепче прижалась ко мне. — Какие еще будут планы?
— Завтра вечером в парке будет бейсбольный матч. Давайте устроим себе маленький праздник.
— Разрешите вас здесь потрогать? О-о, а я-то думала, офицер такой правильный, на него женские чары не действуют. Мой пупсик, оказывается, неплохой актер.
Она поцеловала меня в щеку, потом в губы, уселась на меня верхом и, смеясь, заглянула в глаза. Ее милое лицо, загорелое тело и пышная белая грудь в лунном свете казались серебристыми. Она приподнялась, помогая мне войти в нее, ее рот округлился; я принялся целовать ее волосы, шею, грудь, гладить ее плечи, спину и упругие бедра. Наконец-то вся усталость и напряжение трудного дня, спрятанные в моем теле, как спрятан солнечный свет в бутылке виски, покинули его, растворились в ритме ее дыхания, в ласке рук и во всей ее любви, огромной, неумолимой и всепоглощающей, как море.
Сны уводили меня в тысячи мест. Порой мне грезилось, как мы с отцом рыбачим с пироги; рано-рано — еще не растаял предрассветный туман — я забрасываю спиннинг рядом с поваленным стволом кипариса, и вот уже трепыхается на поверхности воды золотисто-зеленый большеротый окунь. В ту ночь мне приснились военные вертолеты; они летели низко-низко над пологом джунглей и реками цвета кофе с молоком. Во сне они летели беззвучно и были похожи на огромных стрекоз на фоне лавандового неба. Когда они подлетели ближе, я увидел стрелка, высунувшегося из кабины и пускавшего очередь за очередью вниз, по деревьям. Поток воздуха, поднимаемый лопастями, пригибал верхушки деревьев, пули вздыбливали воду в реках, стучали по крышам брошенных рыбацких деревень, вспахивали жидкую грязь придорожных канав, взрыхляли рисовые поля. Я видел лицо стрелка — оно казалось испуганным и постоянно дергалось от отдачи автомата. Мне был виден только один его глаз — сощуренный, слезящийся от бездымного пороха, в нем словно в зеркале отражались горящие деревни, жители которых попрятались под землю, как мыши, опустошенные земли и туша водяного буйвола, лежащая и гниющая на жаре. Его руки покраснели и распухли, палец намертво вцепился в спусковой крючок, во все стороны летели стреляные гильзы. Стрелять-то, собственно, было уже не в кого, но он не переставал жать на курок. Он до конца жизни ни на миг не забудет этот уголок земли, который разорил собственными руками, который стал его наркотиком, его карой. Тишина в этом сне была хуже крика.