Выбрать главу

— Александр Сергеевич артист и аристократ, — бурчал он, вороша исписанные листки. — Ему надо высоко алебарду держать. А я что? Кто? Бастард, неряха…

— Прочел бы, что сочинил-то, — попросил Критский, приподнимаясь на локте.

— А ты разве не спишь?

— Не спится. Сыро, холодно здесь… Ишь, целую поэму накатал.

— Какая поэма… Баловство… Разве вот это местечко:

Ни подчиненности трусливой, Ни лицемерия ханжей, А жажда вольности строптивой И необузданность страстей! Судить решительно и смело Умом своим о всех вещах…

Сашка прочел еще несколько строф и примолк.

— Знатно, — молвил Критский. — Дальше читай!

— Нет, брат, — засмеялся Полежаев. — Дальше — уволь, не могу. Дальше не для твоих целомудренных ушек. Уж ты извини, решил я порезвиться…

— Ну! — поощрил Ротчев, высовывая из-под шинели вихрастую голову. — Валяй похабёль, не все же студентам Сенеку зубрить да пресным Карамзиным питаться.

— Ну, коль велите, извольте:

О вы, болваны — мизогины[5]! Вам слова два теперь скажу, Какой божественной картины Вам легкий абрис покажу! Растянута, полувоздушна, Калипсо юная лежит…

Постепенно смелея, он до конца дочитал бурлескную одиссею своего героя под хохот Ротчева и смущенное молчанье Критского.

7

Каченовский читал последнюю лекцию курса. Предмет был далекий: связи причерноморских скифов с древними славянами. Профессор, словно жуя что-то невкусное, шевелил вдавленными бескровными устами. В открытые окна лезли ветви громадного тополя; зеленые отсветы клейких пахучих листьев прихотливо трепетали и переплетались на тетрадных листах. Воробьи трещали на пыльном карнизе, словно сало на сковороде. Моховая была загромождена экипажами и пешеходами, стекающимися к Александровскому саду. То одна, то другая голова подымалась над столом и с тоскою оборачивалась к улице.

— Господа, прошу закрыть окна, — скрипучим, обиженным голосом повелел профессор.

Окна были захлопнуты. Каченовский постучал сухоньким перстом о край кафедры и одернул длинный двубортный сюртук. Кофейные глазки профессора влажно блеснули из-под нависших седых бровей.

— Внимание, господа. Когда молодой наш государь Николай Павлович изволил взглянуть на тмутараканский камень, его императорское величество тотчас молвил: «Это, верно, подложная надпись!»

Последние слова Каченовский произнес с набожною торжественностью.

— Однако, доказательство бесспорное, — насмешливо пробормотал Полежаев сидящему рядом Критскому. — И это тот самый Каченовский, который подвергает бесстрашному сомнению любой научный авторитет! Эх, профессор, профессор… Господин профессор, — громко попросил он, вставая, — дозвольте выйти?

— Полежаев, я завершаю. Потерпите.

— Дозвольте, господин профессор. Мне по неотложной нужде.

Упрямство студента было неприлично, даже дерзко. Сдержанный смешок прокатился в душной, притихшей аудитории. Но Каченовский благоволил талантливому питомцу и баловал, печатая в своем «Вестнике».

— Ступайте, — недовольно кивнул он.

Полежаев удалился, сделав знак Ротчеву.

— Господин профессор, — сказал Ротчев, — а как вы отнесетесь о трактовании Пушкиным славянской старины?

Вопрос был каверзный. Каченовский не терпел молодой поэзии, в особенности же сочинений Пушкина.

— Трактование Пушкиным старины славянской? — едкая фистула просверлила настороженную тишину. — А вы помните, как пишет наш прославленный пиит… — Каченовский притворно закашлялся, дав понять, что словом сим можно подавиться. — …Наш пиит? Помните, как у него древний витязь выражается? «Я еду, еду, не свищу, а как наеду — не спущу!» Вот-с как наш предок-славянин изъясняется! Кучерское наречие!

Шамкающий голос профессора отвердел; карие глазки сверкали воинственно. Лектор оседлал своего конька.

— Дозвольте мне в свой черед вопросить: ежели бы в Московское благородное собрание втерся бы непрошеный гость с бородою, в армяке, в лаптях… — Профессор понизил тонкий голос до натужного баса. На задних лавках раздалось внятное хихиканье, — явился бы этакий гость и кликнул зычно: «Здорово, робяты!» Стали бы мы любоваться этим проказником? Стали б мы…

вернуться

5

Мизогины — женоненавистники.