— А! — Отец колюче сверкнул черными круглыми глазами. — Прихоть разврата. Не попущу. Чаду моему льзя ль быть запятнану?
Михаил Вольнов донес третьего дня, что у барчука шашни с Грунькою, дочерью судимого ныне татя.
— Папенька, — смелея, продолжал Леон и улыбнулся искательно, — папенька, типографщики изготовили книгу вашу.
Он извлек из кармана томик, переплетенный в зернистую коричневую шагрень. То были эклоги и эротоиды родителя, отпечатанные в собственной вольной типографии.
— О! Не ждал. Как скоро… Проворны, бестии. — Струйский бережно огладил переплет пергаментно-желтыми перстами. — На голубом атласе, как я велел. И виньеты отменно получились — Пашка научился на меди делать, не зря я его по пальцам линейкой, линейкой… — Струйский ласково просмеялся. Поднял на сына загоревшиеся глаза. — Полагаю, что нынче же две книжки отослать в Санкт-Петербург. Одну — Хераскову Михаилу Матвеичу. А другую… — он загадочно улыбнулся. Сын понимающе кивнул: отец отсылал лучший экземпляр каждой своей книги обожаемой императрице.
Николай Еремеевич тешился на склоне лет тайною мыслию, что матушка императрица готова была в свое время приблизить его за красоту и просвещенность ума, но он, выслужив малый чин прапорщика лейб-гвардии, должен был покинуть столицу, дабы уберечь свою жизнь, драгоценную для россиян, от подлых козней завистливых фаворитов ее величества.
— Развязать! — крикнул Струйский. — С глаз долой холопа!
Преступника отвязали, он мигом вскочил и, подхватив кафтан, опрометью кинулся в дверь.
Струйский заговорщицки приблизился к лицу сына. Тот слегка отстранился: уста родителя смердели.
— Хочу тебе показать новенькое. Идем, дружочек, на Парнас…
Парнас находился на третьем этаже роскошного дома, выстроенного из розового и белого кирпича по рисункам самого Растрелли. Чести посетить святилище сочинителя сподабливались лишь знатные гости да изредка сынок Леон.
В кабинете, обширной комнате с мраморным камином и статуями муз, царил нарочитый беспорядок. На огромном письменном столе рядом с куском оплывшего сургуча лежал бриллиантовый перстень с родовым гербом Струйских: три серебряных полумесяца на золотом щите. Тут же валялся бальный башмак и стоял хрустальный бокал. На всем лежал густой слой белесой пыли. Убирать прислуге не разрешалось. «Пыль — лучший сторож, — говаривал Струйский, — ибо по следам на оной тотчас видно, не хозяйничал ли у меня незваный пришелец».
Задыхаясь от крутого подъема и лирического волненья, Струйский упал на мягкую канапку, увлекая за собой тоскливо озирающегося юнца.
— А книгу мою сам отвезу. Правда ведь?
— Истинно так, батюшка.
— Да! — с одушевлением воскликнул отец. — Да! Государыня — да продлит господь ее дни (он набожно перекрестился на большой поясной портрет Екатерины)! — уже в летах, и те, кои нынче в фавёре у ней, не опасны мне более… Но послушай, mon fils[1], послушай…
И, развернув тетрадку, прошитую золотым шнуром, он принялся громко скандировать последнее свое сочиненье:
Но где же роща та, где всяк без злости пребывает, Где нет клеветников?
Увлекшись, он перешел на тихое завыванье; длинные его пальцы больно вцеплялись в колено Леона, напряженно слушающего опостылые вирши. Отца меж тем разбирало подлинное вдохновенье.
— Сейчас, дружочек, потешу твое ретивое новой элегьей. Два дни сочинял, не сходя с Парнаса! Еду на блюдце в щелку на полу просовывали! Яко псу! — Он засмеялся, потирая руки. — Зато ж и написалось — знаменито! Слушай…
Грохот подкованных сапог раздался в коридоре; шаги по мере приближенья к дверям становились реже, вкрадчивей. Но Струйский, уловив этот неурочный звук, гневно распрямился и, схватив со стола хрустальный бокал, встал посреди кабинета. Взор его сверкал грозным огнем: никто не смеет взойти на Парнас без особливого приглашения!
В дверь робко поскреблись.
— Ну! — свирепо крикнул Струйский.
Дверь распахнулась. Михаил, сгорбясь, глядел на барина, жирные щеки его дрожали.
— Болярин… Государыня…
— Что? Душу на дыбе вытяну!
— Государыня… Скончаться изволили… Депеша…
— Батюшка! — крикнул Леон, обхватывая оползающее тело родителя.
— Государыня… Быть… не может… — пролепетал отец. Слюна пузырилась в уголках побелевшего рта. — Благо… детельница… Воля… дворянская…
Смерть императрицы сразила его. Он слег горячкою и лишился языка. Пришел в чувство лишь на мгновение, увидев собравшуюся в кабинете дворню.