— Действия просит душа! Ты, Александр, видел, ты созерцал сие стадо, внемлющее с благоговением Филарету, этому лакею в рясе…
— Мохнатая шельма в хомуте, — процедил Полежаев. — Фарисей…
Он тяжко грохнул по столу. Наполовину опорожненный стакан подпрыгнул и упал. Багровое пятно разлилось по серой от пепла скатерти.
— К дьяволу! Я стоял, слушал, смотрел, и мне взорвать хотелось эти стены, эту ч-чернь благоговейную! К ч-чертовой матери! Как Буонапарту — из пушек садануть… — Он желчно осклабился; почерневшие глаза блеснули дико и мстительно.
— Бонапарт революционную чернь расстрелять жаждал, — поправил Критский.
— Революционную? — Сашка взбил пятернею и без того лохматые волосы. — А кес ке сэ революция?
— Почитай. Углубись.
— Уч-ченые сочиненья тоску на меня наводят. Т-только поэзия…
— Вот… принес… — запыхавшийся Лозовский осторожно поставил на стол бутылки. — Еще три рубля осталось. — Он положил на уголок аккуратно сложенную бумажку.
— И п-прекрасно, — с одушевлением отвечал Сашка. — Утром будет на что ос-вежиться… Разливай по стаканам, Пьер!
— А жженка? — краснея, напомнил юноша.
— Что — жженка? Баловство. Да и не праздник нынче, — мрачно возразил Полежаев. — Траур нынче. Тризна.
В дверь без стука ввалился Ротчев. В руках он нес портрет нового государя.
— Вот, в лавке купил, в Пассаже. Полтины не пожалел. Каков красавчик? — он с ерническим благоговением прислонил портрет к пустой бутылке.
— Палач! Казнь палачу! — крикнул Сашка, бледнея. Сорвал со стены рапиру и всадил в глаз нарисованного царя. Стол пошатнулся, бутылка со звоном грохнулась на пол. Коридорный, привлеченный шумом, испуганно заглянул в распахнутый номер.
— Pereat! [7] — возопил Полежаев и угрожающе взмахнул рапирой. Лакей в ужасе кинулся вспять. Сатанинский хохот и брань буйного постояльца неслись вослед.
Худое лицо Сашки пошло яркими пятнами, страдальчески расширенные глаза были безумны, рот дергался, как от рыданий. -
Ротчев и Критский молча стояли в углу. Лозовский оглянулся на них и шагнул к поэту.
— Спокойтесь, Александр Иванович, — тихо сказал он. Его губошлепый ребяческий рот улыбался жалостливо и просительно. — У вас кровь на щеке. Позвольте… — Он вытащил клетчатый платок и отер искаженное Сашкино лицо.
Полежаев вздрогнул. Светлая судорога пробежала по его щекам и подбородку.
— Спасибо, дружок, — пробормотал он и устало опустился на диван. — Простите, ребята. Сейчас, не ровен час, буфеля [8] явятся. Влетит вам из-за меня, дуралея.
— Да полно тебе, — сказал Критский, подымаясь во весь свой долгий рост. — Но тебе выспаться надо.
Друзья удалились.
— Ты меня сейчас Александром Иванычем назвал, — хрипло выдавил Полежаев. — Я тебе верю. Не знаю, почему. — Он усмехнулся с внезапной нежностью. — У тебя глаза ясные. Как у бабки моей… Никакой я не Иванович. И не Полежаев вовсе.
Лозовский удивленно уставился на собеседника.
— Не бойся. Я не беглый каторжник, не Вотрен Бальзаков. Я просто-напросто не-за-кон-ный.
Он поднял воспаленные веки. Глаза, полные горячим тоскливым блеском, остановились на залитом вином портрете императора. Он продолжал бессвязно и медленно, как бы преодолевая забытье.
— Страшная кровь во мне. Все этажи души русской. От пытошной до Парнаса. Мужик и дворянин. И всем, всему в Расее — чуж-чуженин. Родной кузен по университету разгуливает. Встречаемся — мимо проходит; кивнет только, как холопу. И крепостные дядькины — тоже сторонятся. Кто так устроил? Царь? Бог? — Он яростно ударил кулаком по отвалу дивана. — Сколько злобы в сердце моем скопилось! Эх, кабы мне в Питере быть, в декабре! — Он широко осклабился, пушистые черные усы колко приподнялись. — Я бы не сдрейфил, как Трубецкой со своими офицериками! С пистолетом — к барьеру! — Голова его поникла. Голос звучал сипло, надтреснуто — Столько ненависти, злобы в сердце… А любви хочет сердце, любви…
Лозовский, не отрывая светлых глаз, смотрел на поэта в растерзанном студенческом сюртуке.
— Я как перед казнью нынче. — Полежаев невесело усмехнулся и тотчас сердито зачмокал, сося потухшую трубку.
Лозовский проворно выбил огонь, зажег трут, поднес.
— Спасибо, братик… Любви хочется — страсть! Но ты представь: женщина, дева, чистая, как ангел небесный, как сад божий… А я… Изгваздался по сретенским да пресненским дырам. Только и знал что опаскуженных сызмалу девок. Даже матери своей, святой ласки материнской — не помню…
Он жадно пыхнул трубкою, весь обволокся едким облаком, закашлялся, раздраженно отбиваясь руками от дыму.