Выбрать главу

— Не понимаю лирического твоего восторга, — растерянно проговорил кузен. — Русь мне не такою представляется… А ты прошение на высочайшее имя посылал? — вдруг спросил он, почтительно сбавив голос.

Полежаев сплюнул в платок.

— К чертовой матери. Ни о чем просить второго Нерона более не буду во веки веков! Слушай, о нем тоже стихи есть:

Второй Нерон, Искариот, Удав, Божественный Немврод, Меня враждой своей почтил И — лобызая — удушил!

Последние слова он прохрипел сквозь яростно стиснутые зубы.

— М-да, — задумчиво протянул кузен. — Как неприятно, однако ж, ты ожесточился. Как дурно пользуешься ты своим дарованьем…

Дмитрий поднялся с табурета, опрятно подтянул ушки щегольских, от Хейна, сапог.

— Однако, мне спешить надобно. Нестор Васильевич Кукольник ждет, он в Москве нынче, — добавил он с небрежным достоинством. — Что ж, прощай покамест.

И, холодно кивнув, удалился.

…Все это с необычайной яркостью встало сейчас в памяти Полежаева… Он желчно осклабился. Черт с ними, со Струйскими. Смерть близка… Впрочем, он уже давно умер — без смерти. Страшней любой гибели это существование без надежды, без воли, без книг любимых… Там, наверху, разбирают его дело. «Уж погоняют сквозь строй, стерьва чахоточная», — посулил Вахрамеев… Оцепененье страха и безнадежности. Камень растет — низится, нависает осклизлым потолком, давит стенами, леденит кровь…

Он забывался мертвой дремой, почти с наслажденьем отдаваясь этому душному беспамятству. Но сквозь плотную мглу пробивались обрывки каких-то болезненно ярких мыслей; строчки стихов вспыхивали — как тогда, ночью под Вышним Волочком, в вязком воздухе, полном отчаянья и духоты, загорались зарницы.

«Хлеб зреет», — вспомнились вдруг слова возчика. Он усмехнулся и закрыл глаза.

…Дмитрий о царе говорил, о высочайшей милости… Надо было ему это прочесть:

О ты, который возведен Погибшей вольности на трон, Или, простее говоря, Особа русского царя! Коснется ль звук моих речей Твоих обманутых ушей?

…Черта с два! Верил, как дите простодушное: государь прочтет, узнает, смилостивится, к себе призовет; выслушает и поймет все.

Поймешь ли ты, что царский долг Есть не душить, как лютый волк, По алчной прихоти своей Мильоны страждущих людей?

Черта лысого! Не царя обманывают — царь сам дурачит, сам лгун и фарисей, паяс в мундире!

Но что? К чему напрасный гнев, Он не сомкнет молохов зев… Бессилен звук в моих устах, Как меч в заржавленных ножнах!

…Нет, прав все же Лозовский. Прав, милая душа: есть стихи, они живут! Живут — следственно, не страшно умереть самому.

Он сполз с нар, стал на колени перед табуретом, заменяющим стол. Тихо трепетал оранжевый лепесток свечного огня.

…А не тюрьма ли весь этот мир, вся подсолнечная? И обманчивый, готовый ежеминутно сгибнуть свет чадного огарка — наша вера в мудрых правителей, в торжествующую справедливость, в закон божества… Бог! Бог! Бог!

Он судорожно трижды ударил по листу. Три черные кляксы, три крупные, лохматые точки запятнали страницу. Он написал поверх них ожесточенно и разгонисто:

Система звезд, прыжок сверчка, Движенья моря и смычка — Всё воля творческой руки… Иль вера в бога — пустяки? Сказать, что нет его: смешно; Сказать, что есть он: мудрено…

…Есть он? Безусловно. Иначе какой огонь палящий тревожит, и жжет сердце, и подымает из грязи, и не дает покою, преследуя голосами совести, нестерпимыми лучами слепя душу? И что есть совесть, этот немолкнущий голос добра, стремленье к светлому, стремленье, не покидающее тебя в самые мрачные мгновения жизни! О, будьте прокляты вы, заставившие злодеяньями своими усомниться в бытии божьем, в правде его!

…Но ежели есть он, верховный зиждитель и судия, как мирится он с неправым судом, осуждающим творение Его на муку, зло, заблуждение?

Возможно ль то ему судить, Что вздумал сам он сотворить? Свое творенье осудя, Он опровергнет сам себя! Одно из двух: иль он желал, Чтобы невинно я страдал, Или слепой, свирепый рок В пучину бед меня завлек?