Выбрать главу

…Нет, не то, не так! Строфа вильнула в сторону: мысль, важная, — может быть, главнейшая мысль всей жизни — спуталась, побледнела! Мелькнула на грани ночи и утра, на рубеже предсмертного забвенья и жарко полыхнувшего сознания — мысль, необходимая и спасительная, подаренная, подаренная… кем? Богом? Опять он — вездесущий, всевидящий и всезнающий… Господи, помоги, смилостивься! Ну, подлизываюсь униженно, сапоги целую — прости, убей, но стих, стих отдай, не прячь! Сатана, изыди! Отжени лень мою, вялость рассудка моего отгони! Проклинаю вас обоих — тебя, творец, и тебя, диавол! Бог, Бог! Почто создал душу и разум мой, алкающие гармонии — а утоления жажде не дал? Проклинаю!

Он зарыл лицо в бумаги, злые слезы обиды и ненависти душили его. Он бился головой о жестокое дерево, судорожно рвал и швырял листки. Ужас рос в его душе. Он упал на пол; безумно блуждающий взор побежал по стенам, по растрескавшемуся, готовому рухнуть кирпичному своду. Камень рос, надвигался, давя грудь, не давая дышать, говорить, мыслить. Свеча затрещала и погасла. Мгла затмила сознанье.

— Полежай! Слышь, аль умер уже? Ай мертвенький? — плачущим тенорком окликал курносенький, тряся неподвижного арестанта.

— Год в камне, да без воздуха вольного, да, почитай, без света, — рассудительно пояснял пожилой, обросший солдат в кандалах, поворачиваясь на соседнем топчане.

— Вставай, слышь! — испуганно звал солдатик. — Помилованья вышла, наказанию отменили. Суд был, значит…

— Ну и слава спасителю. Уж он бы и не выдюжил, скрозь строй-то. Кашлял-то как! Рассудком мешаться стал. Все просил чего острого — горло перерезать аль грудь проколоть.

— Благодари Набокова, Саша…

— Кто таков Набоков? — медленно и глухо, как спросонья, спросил он.

— Генерал. Начальник сводной дивизии… Критским тоже спасибо.

— Спасибо, — машинально отозвался Полежаев.

— …ни словечком о тебе не обмолвились! — Лозовский приник к уху товарища — Ни на одном допросе не выдали!

— Спасибо, — покорно повторил он.

— По конфирмации Набокова в приговоре сказано: «хотя и надлежало за отлучку самовольную и пьянство, и избиение фельдфебеля к прогнанию сквозь строй и наказанию шпицрутенами», — восторженно, как стихи, читал Лозовский переписанное им определение суда, — «но в уважение весьма молодых лет вменяется в наказание долговременное содержание под арестом…»

— «Весьма молодых лет», — повторил Полежаев и слабо усмехнулся. — Гляди… — Он снял бескозырку. В густых темных волосах извилисто блестели белые нити. — Сосед сказал, сам-то я б не приметил. Я, брат, давно ничего не примечаю.

— Сашенька… Господи… — Голос Лозовского дрогнул, он заморгал с видом совершенно детской растерянности. Полежаев грустно рассмеялся.

Лозовский превозмог волненье и дочитал:

— «Прощен без наказания с переводом в Московский пехотный полк». Каково?

— В пехотный полк… Опять солдатчина постылая.

— Но ты ведь погибал, погибал! Ты еще молод, выслужишь… Это ведь — жизнь! А ты, маловер, уже готов был усомниться в воле творца… — Лозовский поднял увлажнившиеся глаза и жарко перекрестился. — Ты ведь погибал, Саша! Помнишь, что ты писал, узнав о спасенье своем?

Полежаев вздохнул. Лозовский продекламировал чувствительно, молитвенно:

Я погибал — Без сожалений, Без утешений… Мой злобный гений

Торжествовал.

— Он еще поторжествует, — глухо молвил Полежаев.

— Обожди, Саша. Ты сам не понимаешь, как прекрасны твои стихи.

Но вдруг нежданной Надежды луч, Как свет багряный, Сверкнул из туч. Но мной забытый Издавна бог Из тьмы открытой Меня извлек! Рукою сильной Остов могильный Вдруг оживил…

— Стой, брат, — морщась, прервал Полежаев. — Скверно. И не «осто'в» надо, а «о'стов»…»— уже с раздраженьем говорил он. — Чего не сунешь в строку ради размеру! Тьфу… Дрянь, восторг телячий. Там, ежели говорить о настоящем достоинстве, есть штука поважней… Он сурово нахмурился припоминая.

— Вот это главное в моем стихотворенья:

Мольба и вера Для Люцифера Не созданы,— Гордыне смелой Они смешны.

Все перебелить, переделать. Все к чертовой матери, все! Погоди, я еще соберусь…

Лозовский понурился.