Выбрать главу

Наутро явились два санитара-натиральщика. Раздели его, один сел ему на грудь, другой стал на колени в изножье, и принялись натирать уксусом и спиртом. Стало тепло, озноб и тошнота прекратились, он забылся дремотой. Когда очнулся, натиральщиков уже не было. На столе стояла до половины опорожненная фляга. Он доплелся до стола и выпил медленными, глотками остатки спирта. И забылся опять. А очнувшись, почувствовал, что вроде бы здоров — даже боль в суставах поутихла. Пришел немец-доктор, помял горло, поколотил легонечко по брюху, улыбнулся золотыми зубами и велел идти в роту.

Смерилось. Свежий запах мордвинника реял в воздухе. Из-за поворота показался казачий пикет, десять всадников. Они медленно приближались. Луна блистала на пиках, лишь одна была тусклая, на ней чернелось что-то косматое. Казаки поравнялись с ним. Полежаев разглядел человеческую голову в черной папахе, насаженную на острие последней пики, которую с видимым напряженьем держал молодой казак в голубом башлыке. Он вспомнил: по утрам казаки ездили в мирный аул продавать головы знатных джигитов и менять их на тела своих станишников. Он остановился, пропуская всадников, тошнота опять подступила к горлу. Казаки удалились, недружно распевая его песню:

Мне наскучило, девице, Одинешенькой в светлице Шить узоры се-ре-бром. И без матушки родимой Сарафанчик свой любимый Я надела ве-чер-ком…

Копыта спокойно цокали по кремнистой дороге, сухо щелкали мелкие камушки. Голоса звучали тихо, мирно:

Са-ра-фанчик, Рас-сте-ганчик, Са-а-а-рафан-чик…

Московцы готовились к обратному походу.

— Скоро вашблагородьем станешь! — говорил Полежаеву прошлогодний рекрут, щуря серые глаза, с которых еще не стерся бедовый блеск деревенского детства.

— А? — переспрашивал он, трубкою приставляя к уху ладонь.

— Благородьем станешь! — кричал юнец. — Писарь сказывал: генерал в прапоры тебя представляет!

Он досадливо махал рукою: мука — вслушиваться! А по губам понимать еще не обучился.

— Пущай не слышит, — бурчал пожилой, задумчиво потирая шрам на лбу. — Не говори гоп, покуда не перескочил. Высочайшее соизволенье нужно.

Высочайшее соизволение запаздывало.

Весною полк вернулся в Москву.

12

Здесь он ожил. Оказывается, его знали многие. И ждали тоже многие. Студенты оборачивались на него, узнавали в лицо, кланялись; проведав о том, что он в Белокаменной, Раич пригласил его к себе на квартиру, в Благородный университетский пансион. Там читали свои стихи молодые, читали для него, цитировали в своих посланьях и одах его строчки, искоса взглядывали на него, ловя ответный сочувственный взгляд поэта-страстотерпца. Он растроганно кивал, сутуля и без того сутулую спину и плечи, стянутые выгоревшим сукном солдатского мундира; слезы скупыми блестками загорались на изжелта-смуглых, словно обугленных, щеках — он незаметно утирал их обшлагом мундира. Он кивал молодым, прилежно слушая их, но не слыша почти ничего.

Добрая душа Лозовский добыл знаменитого медика, который целил множество недугов новейшим полуколдовским средством — электричеством. Медик, ласковый старичок, с круглою лысой головой, окруженной младенчески-мягким пухом, пришептывая что-то по-латыни и по-немецки, в теченье двух месяцев колдовал над своим пациентом: привязывал к его ушам два куска сырой телятины, прижимал их медными пластинками, соединенными медной же цепочкою, крутил ручку железной машинки и добился ошеломительного результата: Полежаев обрел слух.

— В ушах снова музыка! — возбужденно и недоверчиво посмеиваясь, говорил он. — Соловьи щебечут, Россини поет! Ах, как славно, милый ты мой тезка! Вчера вдохновенье накатило — как в молодости! Всю ноченьку просидел, пером скрипя…

Он громко, по привычке, приобретенной им во время своей глухоты, читал стихи Лукьяну, прискакавшему из Питера, Лозовскому, каким-то студентам. Лукьян совсем опустился — пил, скитался по редакциям, пробавляясь случайными газетными поделками и уроками. Жаль его было, талант ведь был, молодость, огонь священный, Фебов!.. Господи, была, была пора: вера, надежды, радость… Да и у самого-то пропала молодость, пропала жизнь! Нынче — в Москве, а завтра — опять под пули чеченские, или ушлют бунт в родной, голодной Пензенской губернии подавлять. А там, глядишь, и сам под русские розги угодишь…

— Пей, пей, друг любезный, — поощрял Лукьян, подымая на него опухшие виноватые глаза. — Пей, брат, Вакховы услады — самое ценное, что осталось нам в сей жизни.