Наконец, у одного дома, находящегося на возвышении, гам сделался еще оглушительнее, – видно было, что неистовство толпы дошло до последней степени.
– Эй! Что там такое? – вмешался Перси.
– Мессир! – вскричало несколько голосов разом. – Французы заколотили двери. А там укрывается шайка подлецов Арманьяков со своим золотом!
Затем послышались страшные крики:
– Долой мошенников! Вон, один выглянул в окно! Ломайте двери, жгите все! Это сам Варус со своим золотом! Измена!.. Измена!..
Молодые люди действительно поверили в спрятавшихся Арманьяков, – общее лихорадочное движение овладело ими, и они бросились к дому.
– Отоприте! Отоприте! – кричал Ральф. – Отоприте во имя короля Генриха!
Из окошка высунулся старик, и увидев юношей высшего сословия, сказал дрожащим голосом:
– Увы! Увы, господа! Попросите этих злых людей удалиться! Здесь никого нет, абсолютно никого… Одна только больная дочь моя!
– Слышите! – крикнул Малькольм. – С ним только больная дочь.
– Больная дочь!.. – загалдела толпа. – Старый обманщик! А вот соседний медник уверяет, что у него укрывается здесь дюжина Арманьяков и спрятано золото Варуса. Долой предателя! Дайте огня!
Град ударов посыпался в дверь, были принесены зажженные факелы и передавались над головами возбужденной толпы среди невообразимых криков, ругани, рычаний. Малькольм с Ральфом, раздраженные предполагаемой изменой, стояли в первых рядах и так оглушительно бранились, стучали и кричали: «Где Арманьяки? Долой изменников!» что не заметили, как вся толпа внезапно стихла. Сильная рука опустилась на плечо Малькольма, и раздался звучный голос:
– Срам! Срам! Что? И вы тоже!..
– Сир, здесь укрываются изменники! – ответил Перси в свое оправдание.
– А если бы и так?.. Назад, негодяи! Иди сюда Фицбах! Позаботься, чтобы эти разбойники вернулись в лагерь, и чтобы отдали свое оружие. Разойдитесь! Эй, вы коршуны! Очистите место, оставьте дверь!
Генрих рукой указывал на дверь, и стихнувшие солдаты, озадаченные, приниженные, молча отступили.
Тишина заменила шум, и на несколько минут водворилось глубокое молчание. Генрих стоял опершись на меч, грудь его вздымалась, дыхание было ускорено.
Последняя зима так расстроила его организм, что теперь, от сильного ли волнения или быстрой езды, он задыхался и не мог произнести ни одного слова, и только бросал молниеносные взгляды, приковывающие к месту обоих юношей.
Ни тот, ни другой не смог выдержать взгляда короля. Перси опустил голову, как школьник, пойманный на месте преступления, а Малькольм от ужаса дрожал всем телом, и, вместе с тем, был глубоко оскорблен, что Генрих отнесся к нему, как к грабителю. Он находил, что этим подозрением тот нанес оскорбление всему роду Стюартов.
– От кого придется нам ждать великодушия и благородства, если такие молодые люди, как вы, хищными волками накидываются на добычу?
– Нам добыча и в голову не приходила, сир! Мы хотели только поймать изменников, – ответил Перси недовольным тоном.
– Перестаньте! Сказка эта не нова! И всегда один и тот же предлог для насилия и грабежа! Недаром же вчера вечером предупреждал я вас! Все вы, видно, на один покрой, когда дело коснется легкой наживы! Теперь вы оба отсрочили день посвящения вас в рыцари до того времени, когда научитесь не бесчестить себя подобными выходками!
– Не вам посвящать меня, сир! – ответил Малькольм запальчиво, но тут же спохватился и испугался собственных слов.
– Покорно благодарю! – ответил Генрих холодно.
Малькольм молча повернулся, и ускакал без оглядки, так что не видел, как бедный старик бросился к ногам короля, и стал объяснять ему горестное положение своей бедной дочери и внучат, умирающих с голоду. Он не видел также, как Перси сломя голову поскакал за доктором и провизией для несчастных.
Веселый ветреник, но добрый малый, Перси, подобно школьнику, взятому на месте преступления, и не думал оскорбляться наказанием; с Малькольмом же дело было иное: грубые выходки, в сущности, не были для него диковинкой, – кузены его не очень-то скупились на них, – но выходки эти никогда не выходили за пределы его семейного круга; теперь же ему пришлось получить незаслуженный, по его мнению, выговор от чужого короля, и это до того оскорбило его самолюбие, что он вообразил себя не только униженным в собственных глазах, но, что еще хуже, в глазах самой Эклермонды! Мысль эта приводила его в несказанное бешенство.