И только судью он не заставил задуматься ни о чем. На итог процесса блестящий его монолог (один из последних, кстати сказать, в его долголетней и очень успешной карьере) влияния не оказал.
Таланкину осудили на десять лет и отправили в какой-то уральский лагерь. Помнится, Брауде говорил мне, что получил от нее из лагеря одно сумбурное письмо, содержание которого осталось для меня не известным. Вскоре он умер — рухнул внезапно, едва перевалив семидесятилетний рубеж. На похоронах я увидел Чувилину — она принесла букет хризантем и, ни с кем не обмолвившись ни единым словом, ушла.
А еще через несколько месяцев к ней, в служебный ее кабинет, явилась Таланкина: все такая же Баба-Яга, но со здоровым румянцем на впалых щеках. Уральские эксперты признали ее душевнобольной, и, чтобы не затевать многосложный новый процесс, местная Фемида пошла по простейшему пути: тамошние судьи «сактировали» ее, то есть освободили от дальнейшего отбытия наказания по состоянию здоровья. Тогда это часто практиковалось «для разгрузки колоний»: зэков все прибывало и прибывало, вместить их гулаговские резервации уже не могли, нужны были только здоровые, способные тянуть лямку рабского труда — даже в женских лагерях, а не только в мужских.
Счастливая Таланкина расцеловала Чувилину, долго благодарила за внимание к ней, уверяла, что в восторге от того, как прошел судебный процесс, кляла Фелинскую и всплакнула о Брауде. Она просила вернуть дорогие ее сердцу реликвии — дневник и заспиртованный пенис, — поскольку для правосудия они уже значения не имели.
Чувилина сразу же выразила готовность выполнить обе просьбы и, оставив ее в кабинете под присмотром своей секретарши, пошла за «вещдоками». На самом же деле — в соседнюю комнату, чтобы вызвать по телефону конвой. Взяла на себя смелость действовать незамедлительно, полагая, что уральский суд нарушил закон: ее приговор никем не отменен и, стало быть, оставаясь в силе, должен быть исполнен.
«Беглянку» вернули в лагерь — только в другой. Годы спустя, столкнувшись с Чувилиной в Мосгорсуде, я напомнил ей ту историю и спросил, каким было ее продолжение. Этого она не знала, зато объяснила, каким образом наша актриса оказалась временно на свободе. Она влюбила в себя и начальника лагеря, где отбывала наказание (по стыдливо-официальной советской терминологии — конечно, не лагеря, а «исправительно-трудового учреждения»), да еще и старшего по должности врача из медчасти. Несколько месяцев обучала их таинствам изощренной любви, о которых в своей глухомани те не имели ни малейшего представления.
Остальное было уже делом техники. Тем паче, что, порабощенные ее магнетизмом, два мужика воспылали ревностью друг к другу, но вовремя спохватились, трезво сообразив, что от этой колдуньи лучше избавиться как можно скорей. К тому же, плотно пройдя у нее курс обучения, каждый из них — без хлопот и угрозы тяжких последствий — мог найти себе и другие объекты для тех же утех.
Один ветеран адвокатуры рассказывал мне, что где-то в конце шестидесятых годов встретил редкую фамилию «Таланкина-Крылова» совсем в другом деле, где ее носительница выступала всего лишь свидетелем, но, судя по протоколу, доставлена была на процесс под конвоем. Срок наказания по делу, о котором я рассказал, к тому времени уже истек, — значит, она вляпалась снова, но в какое-то совершенно другое.
Удивляться не приходилось: речь шла о провинциальном подпольном вертепе, куда под разными предлогами завлекались малолетние обоего пола. Остаться в стороне от таких утех Таланкина, естественно, не могла. И ее шестьдесят, даже с хвостиком, лет не могли быть помехой: как вошла в роль гимназистки, так в ней и осталась.
В моей же судьбе она сыграла другую роль: как слышу — любую! — музыку Рихарда Штрауса, сразу возникает перед глазами ее зловещая маска. Маска Бабы-Яги. И поделать с этим я ничего не могу.
Первая командировка
Не помню уже, как попало ко мне дело Николая Кислякова. Кажется, один адвокат заболел, другой отказался.
Была осень, дождь зарядил надолго, а ехать предстояло в крохотный городок, жить в доме приезжих, шлепать каждый день по грязи до суда и тюрьмы. И добро бы надежда была хоть какая — помочь, спасти! Тогда и с грязью смиришься, и с номером «люкс» о семь коек…
Может, и я бы нашел предлог уклониться, но простое любопытство заставило меня взять это дело. Никогда еще в таких кровавых процессах я не участвовал. Не помощником маститых коллег — адвокатом: полноправным и полноценным. Надо же было когда-нибудь начинать!
И я взялся.
Взялся, хоть и понимал, что пользы от защиты не будет: непростительно жестоко свершенное преступление, и представить его иным не под силу вообще никому. Постепенно к этому привыкаешь, смиряешься с мыслью, что поможешь не каждому, и вины твоей в этом нет никакой. Ведь и врач вылечивает не всех — и под ножом хирурга умирают, и на больничной койке в окружении медицинских светил. Выходит, если мало надежд, то и лечить не стоит?