По три паслы шлеть,
Четвертый же посольчичек — сам таточка идеть...
Песня смолкла — все зашумели, кто-то захлопал в ладоши. На миг все стихло — звякнули кружки.
Вдруг с треском распахнулась дверь — в светлом проеме между косяками закачалась долговязая фигура Якова. Он громыхнул по ступенькам, придерживаясь за вагончики, побрел к первому зеленому. Лешка слышал, как он, сильно фальшивя, бурчал под нос:
Четвертый же посольчичек — сам таточка идеть...
У подножия вагончика он остановился, тупо уставился на Лешку.
— Старик?! — пробормотал он удивленно-восторженно и полез на ступеньки.
Лешка подвинулся. Яков плюхнулся рядом, облапил за плечи.
— Ты знаешь, старик, я надрызгался, как паровоз, — сообщил он, мотая лохматой голозой. - Эх, Леха, Ле-ха, умняга. Но... кое-чего ты ни бум-бум... Ты смелый, — он презрительно вытянул губы, — принципиальный, ха-ха! Но ты знаешь кто? Догматик! Ты не приспособленец. Ты выпятился, как пупырек. Хе-хе! Выпячиваться очень э-э опасно. Оч-чень. Потому как... сам понимаешь... могут сбрить. Учись, старик, у меня. Я уже этот, профессор! Они все салаги — я один... Вру! Не я один. Тут еще есть такой Чугреев — слыхал? Тоже профессор. Я у него учусь... Такова жизнь — хе-хе! Ты меня не слушай. Я косой — в дупель! Дай закурить. Ах, да, пардон, юноша не курит.
Он отвалился к косяку, вытянул ногу. Негнущимися руками вытащил из кармана смятую пачку папирос.
— Такова жизнь, — изрек он и застыл с лицом, перекошенным злой улыбкой. Очнувшись, ох хлопнул себя по лбу: — Старик! Тебя люди ждут, массы требуют. На выход!
Лешка поежился.
— Зачем?
Цепляясь за Лешку, Яков сполз со ступенек.
— Пошли! Мосин зовет.
— Не пойду. Если надо, пусть сам приходит. Я ему окажу, что он подлец и негодяй. Иглу я не отдам, пока не поклянется при всех. Так можешь и передать.
— Подумаешь, геррой! — Яков хрипло засмеялся. — Такова жизнь... Чи за утьми, чи за гусьми, чи за лебедями, — гнусаво затянул он и поплелся в третий зеленый.
Лешка уронил голову на колени, замер. Ночь плакала мелкими холодными слезинками — они собирались в его шевелюре и щекочущими струйками скатывались за воротник.
Из третьего зеленого, как из дребезжащего динамика, загремела песня:
— Ревела буря, дождь шумел...
Лешке вдруг почудилось, будто рядом с ним кто-то дышит и посапывает. Он вскинул голову и оцепенел — покачиваясь, с безобразно кривой пьяной улыбкой на томном лице к нему склонялся Мосин.
— Держи! — прохрипел он и сунул Лешке кружку. Холодная водка плеснулась на руки. — Давай дернем, — потянулся чокнуться, — ну... Зуб имеешь? Ага. Верно. — Он рыгнул, вздрогнув всем телом, шумно выдохнул, прислонился к ступенькам. Лешка отодвинулся, поставил кружку на порог.
— Я б щас морду ему набил, — сказал Мосин, мотнув головой куда-то в сторону. — Ага. Гони, говорит, падла, шов, а то бумагу не дам. Я говорю: бесполезно. Гони, говорит, а то еще на рога схлопочешь. Ага. У меня пять на рогах было, два осталось. Бесполезно. Ну, раз так — дерьмо тебе надо? — На! Я и так могу и этак. Дерьмо надо? На! Падла, тварина тупоносая. Мне в город надо. Душу точит. Деньги ей посылаю, шикалад, пряники, а она пьет, старая карга, на толкучке валяется. С войны приучилась, с батиной похоронки. Слышь, — он повернул к Лешке мокрое лицо, глаза его, вдруг ставшие огромными, сверкали и вздрагивали. — Слышь, — повторил он глухо, но ему снова перехватило горло. Он сморгнул слезы, покрякал. — Сказывали, будто лечат теперь таких. Слыхал?
Лешка, съежившийся, завороженно слушавший его, мотнул головой:
— Не знаю. Вы про кого говорите?
— Ага. Мамка моя, старушка. Приезжаю в город, в суд ездил, забегаю домой — торк-торк — где мамка? Ага. Соседка по двору: «Это ты, Ваня? Ищи, — говорит, — свою мать на базаре». Ага. На базаре, слышь, в пыли валяется растрепанная, юбчонка задралась, ножки сухонькие, как у кузнечика. — Мосин скрипнул зубами, стиснул рукою глаза.
Лешке вдруг показалось, что Мосин специально прикинулся таким несчастным, чтобы разжалобить его и выманить иглу.
— Почему вы не возьмете мать к себе? — опросил он строго.
Мосин высморкался, утерся рукавом, сказал:
— Не хочет. У ней там домик, привыкла. Меня ждет, отца ждет. Я ей говорю: «Поехали, мать, в деревню, поживешь на вольном воздухе», а она: «Как же, голубчик, я поеду? Ванечка с каторги придет, куда денется?» — «Ты что, говорю, старая, рехнулась? Это ж я — Ванечка». Она всмотрелась, всплеснула руками: «Ой, верно, как ты изменился, сыночек». — «Ну, так поедем», — говорю. «Нет, голубчик, я уж тут отца подожду. Уеду, а кто бражку сварит? Вон бочоночек-то полненький, дожидается».