— О-о-о, Плавна!.. Фредерик Бойль, газета «Standart», — англичанин важно протянул руку Верещагину, не вынимая изо рта трубку.
— Черт возьми, — пробормотал Верещагин, отходя от Бойля, — а я не тороплюсь. Завтра же надо выезжать!
Чернявская посмотрела умоляюще. Взгляд ее говорил: «Но вы еще не поправились! Что изменят несколько дней?».
— Нет-нет, завтра же отправлюсь, — резко сказал Верещагин.
«Я должен все увидеть вблизи, — думал он, — все пережить, а не отсиживаться в тылу».
Для обеда они выбрали маленький ресторанчик господина Жуяра, в саду, под открытым небом. За соседним столиком сидел, по всей видимости, штабной офицер, во франтоватом кителе, белой фуражке, лакированных сапогах. С руки он небрежно стянул белую перчатку. Хорошо бы сделать набросок с этого вахтпарадчика.
Чуть подальше пировали трое румынских офицеров, хлопали пробки от шампанского. Один из офицеров, словно бы в корсете, посылал Чернявской призывные страстные взгляды. Она сердито пересела спиной к нему.
Верещагин спросил Чернявскую, можно ли заказать каворна-кебаб?
— А что это такое?
— «Блюдо в огне» — турецкое лакомство, только не знаю, как с ним справится мсье Жуяр. Я лично когда-то недурно приготовлял…
— Ну, в огне так в огне, — покорно согласилась Александра Аполлоновна, снимая шляпу и кладя ее на стул рядом. Пепельные косы ее были собраны на затылке.
— Я ведь, Александра Аполлоновна, любитель-кулинар и, бог даст, когда-нибудь приготовлю вам рагу из черепахи. Пальчики оближите! Или королевскую селедку с горчицей. А то — гречневую кашу с белыми грибами.
Она печально усмехнулась: «Блажен, кто верует». Завиток волос на виске колыхнулся, словно от дуновения ветра.
Верещагин опять подумал: «Какие у нее красивые волосы. Глаз чувствует их шелковистость. Надо позже нарисовать».
В дом Цолова они возвратились под вечер и сразу разошлись по своим комнатам.
Полистав переводной роман, Василий Васильевич отложил его в сторону. Не читалось и не спалось. Если он что-то понимает в женщинах, то Саша (он разрешил себе так назвать ее про себя) относится к нему лучше, чем просто к раненому. Но ответного чувства у него она не рождала. И вводить в заблуждение такую прекрасную женщину было бы, по меньшей мере, непорядочно.
…Долго не могла заснуть и Чернявская.
«Не странно ли, что я так привязалась к этому человеку?» — опрашивала себя Александра Аполлоновна. Все нравилось ей в Василии Васильевиче: его одержимость художника, стремление поскорее снова разделить с другими опасности и тяготы войны, его внимательность, рыцарство, неумело прикрываемое внешней грубоватостью. Его мужество, гордая осанка, одухотворенное лицо цвета белой свечи с желтизной. Было в нем что-то орлиное, может быть в проницательности зорких глаз?
Ей хотелось бы погладить его длинную бороду. Взбредет же такое на ум! А как он бывает мил в шутках… Александра Аполлоновна заметила, что, слушая, Верещагин любит на листе бумаги рисовать верблюдов.
— Почему именно верблюды? — спросила она как-то. Василий Васильевич смешливо прищурил глаза:
— Моя бабушка из рода воинственных татарских князей на Кавказе в приданое получила верблюдов.
…Что, если бы сейчас пришел Василий Васильевич? Это было бы счастьем… Александра Аполлоновна отпрянула от подобной мысли, осуждая себя. «Нет-нет, глупая женщина. Он просто хорошо к тебе относится, как к своей спасительнице. Хотя, что особенного она сделала? Только выполняла свой долг. Но сказали бы: „Отдай ему свою кровь, свою жизнь“, ни секунды не задумываясь, отдала бы… Надо расстаться, и чем скорее, тем лучше».
С этой мыслью Чернявская, наконец, уснула.
Утром, позавтракав, Александра Аполлоновна отправилась в госпиталь, пообещав Верещагину к двенадцати часам возвратиться — попрощаться.
Оставшись один, Василий Васильевич вышел на порог дома. В ближайшей деревне осатанело перекликались петухи. В соседнем дворе висели на стене сургучно-красные стручки перца, стояли кадки с кактусами, растопырившими свои колючие пальцы.
Возле дома с навесом на тонких гладких опорах сидела немолодая женщина и что-то вязала.
В ворота этого дома вошла высокая девушка-болгарка с корзиной, доверху наполненной сияющими помидорами, и очень скоро вышла с пустой корзиной.
— Здравейте, — приветливо сказал ей Верещагин.
Девушка безбоязненно улыбнулась, сверкнув жемчужной подковой зубов:
— Здравейте… Добър ден!
Этот бородатый человек почему-то сразу расположил Кремону к себе. На груди у него белый, с золотым ободком, крестик, на нем — скачущий конь. Алеша говорил, такой выдают на войне за храбрость. Глаза у человека пытливые, глядят серьезно, но и отечески-ласково.
Верещагин невольно залюбовался девушкой. Удивительное сочетание силы и нежности. Рослая, грубоватые руки, сильные стройные ноги, широкие плечи. И вместе с тем — нежная кожа лица, красивая шея, золотистый каскад волос, женственность улыбки. Алым расшиты по краям рукава белоснежной блузы, на ногах в постолах алые чулки, в крохотных ушах полукруглые бирюзовые висюльки.
— Как името, красавица? — мягко спросил Верещагин.
Она подняла на него зеленовато-серые глаза, цвета грецкого ореха в пору его дозревания:
— Кремена…
— Добре. Казвам се Василий Васильевич, — представился он и хитровато сузил глаза — Жениха на фронте нет?.. Другар… Войник?
— Другар… Казак Алъоша. Дон… — покраснев до слез, призналась Кремена и еще больше похорошела.
— Вот как? — удивился Верещагин. — Передам поздрав. На войне всяко бывает, — серьезно добавил он.
Кремена встрепенулась от радости, наивно и немедля поверив, что этот добрый богатырь передаст привет Алеше.
Весь путь до дома Кремена промечтала. Ей представилось: Алеша вернется и будет их свадьба. Начнут ее, как у всех людей, в среду. Заиграют на улице свирели и волынки. Взявшись за руки, будут вести девушки и юноши хоро, то и дело вскрикивая «их-у-у-у!».
Потом отец раздаст всем ломти от аршинного каравая, намазанного медом, и разольет вино.
Через два дня подружки Кремены станут в их избе сеять над корытом муку, пропуская ее через три сита и напевая:
Обсыплют Кремену мукой.
И вот примчится на коне ее донской казак, остановит взмыленного Быстреца у калитки, соскочит наземь. Крестный отец Кремены введет Алешу в дом, и они возьмут друг друга за мизинцы, Алеша — правой руки, а она — левой.
У Кремены даже сердце зашлось от счастья, так ясно представила она эту минуту. Но здесь же возникла мысль об отце: «Как же я оставлю его? А может быть, Алеша у нас поселится? Или мы с отцом на Дон поедем? Нет-нет, это все я придумала…».
Вдруг пошел летучий дождь, прямой, как натянутые струны. И сразу все вокруг оживилось, посветлело. Одежда прилипла к телу Кремены, приятно холодила его. Дождь тоже был к счастью, обещал его…
… Верещагин, войдя в дом, достал альбом и набросал портрет Кремены. Она — сама юная, новая Болгария. Сильная и нежная. Чистая и доверчивая.
Узкие улицы на подступах к госпиталю заставлены обозами. Тяжелораненые обмотаны окровавленным тряпьем, покорно лежат на соломе, ожидая, когда их внесут в палаты. Не в пример бухарестскому госпиталю, здесь стоит устойчивый запах лекарств, пота, гниющего мяса, грязного белья, брандахлыста, как назвали раненые бурду, выдаваемую им в обед на первое, тот удручающий тяжелый запах, что сам по себе вызывает у страдальца, попадающего сюда, подавленность, мысль о своей обреченности.
А бесчисленные лубки на руках, ногах, вид искалеченных тел, хрипы пробитых легких придают мыслям еще большую мрачность.
Чернявская разыскала начальника госпиталя, представилась ему и подала письмо Склифосовского.
Начальник — седой подполковник с невыспавшимися глазами, — прочитав письмо, сказал: