— Мы вскоре ждем сюда и самого профессора. Считайте, что вы приняты.
— Можно сегодня же приступить?
— Даже сейчас… Комнату мы вам выделим в этом же здании.
— Если разрешите, после двенадцати я перевезу свои вещи.
— Отлично.
Она постояла у двери палаты, куда доставили молодого солдата после резекции костей голени. Действие хлороформа, видно, уже прошло. Солдат, придя в себя, пытался шутить, спросил у хирурга:
— Ножку-то мою изволили скушать?
Хирург улыбнулся:
— Нет, брат, нога при тебе.
Солдат пошевелил пальцами ноги в гипсе, весело воскликнул:
— И впрямь! Нота цела, да, может, еще и Егория дадут?
Прощание с Верещагиным было печальным.
— Не поминайте лихом, Александра Аполлоновна, — тихо произнес Василий Васильевич, целуя руку Чернявской. Ей захотелось припасть к широкой груди, но она не позволила себе сделать это, сдержанно сказала:
— Ну, что вы, Василий Васильевич, я сохраню о вас самые светлые воспоминания… И, надеюсь, скоро тоже буду там, где всего нужнее.
— Очень хочу вам счастья, какого вы достойны, как никто другой…
— Прощайте, Василий Васильевич.
— До свидания.
Чем ближе к Плевне, тем чаще встречались Верещагину буйволы, натруженно тянущие осадную артиллерию, платформы с домкратами, снарядами, обозы с тяжелоранеными, плетущиеся на Систово, какие-то грузы, отправляемые оттуда. Выйдя из своей повозки — на передке ее сидел немолодой донской казак Иван, выделенный Скобелевым-отцом в Систово, — Василий Васильевич подошел к двум солдатам-возчикам:
— Что везете, братцы?
— Концерты, ваше скородие! — охотно ответил маленький, до глаз заросший рыжеватой щетиной солдат с кнутом за одним голенищем и деревянной ложкой за другим.
Верещагин увидел на повозке жестянки, вывалившиеся из разбитого продолговатого ящика с надписью: «Пищевые консервы для войск».
Василий Васильевич взял в руки жестянку, почти горячую от солнца… Цветная этикетка поясняла, что это пареная гречневая каша, сделанная по рецепту вдовы Богдановой. Судя по вздутым бокам, консервы были уже испорчены.
— На кой черт вы их везете? — удивился Василий Васильевич.
— А как же — харч. Знатная добавка! — хитро поглядел на Верещагина возчик.
— Ваш благородие, дозвольте узнать? — обратился другой солдат, пяля светлые, словно размытые, глаза на эмалевый Георгиевский крест Верещагина: — Верно грят, что англичанка нам войну объявила?
— Вранье!
— И то понять! — удовлетворенно мотнул головой солдат. — Нам англичанку таперича бояться нечего. Она только на море сильна. Ейное дело подойтить к Одессте и стоять на приколе. А мериканец, тот вроде б за нас. Он, сказать, тоже на море могет.
Вы куда же путь держите? — поинтересовался Верещагин.
— Да на храбрость, — как о деле известном, сказал рыжеватый, — редута, чай, ждет.
…Осман-паше удалось за короткий срок создать под Плевной — где стекались дороги из Систово, Рущука, Софии — две линии редутов с высокими брустверами, крутыми эскарпами, глубокими крытыми траншеями, укрепленными батареями. Высоты выбрал Осман командные, рвы сделал широкие и глубокие. Из редутов вели выходы к городу — по балкам и оврагам, — а в самих редутах были блиндажи, склады с продуктами, пороховые и патронные погреба, амбразуры, из которых местность впереди, освобожденная от рощи, простреливалась на две версты огнем фронтальным и перекрестным. Перед основными укреплениями Осман приказал отрыть несколько линий окопов, из которых турки, под прикрытием своего огня, могли свободно отступать в редуты. А резервы оказались и вовсе недосягаемы для русского оружия и, в случае необходимости, тоже оврагами и балками перебрасывались куда потребуется.
На ночь Верещагин остановился в небольшом болгарском селении, верстах в тридцати от Плевны. Болела нога, хотелось полежать, отдохнуть. Но избы оказались переполненными войсками, и приют Василий Васильевич нашел у едущего зачем-то в Систово пехотного капитана, в его походной, с двух сторон открытой палатке. Этот капитан — с редкими усами и бородкой, с воспаленными от пыли глазами — откуда-то знал Верещагина и сейчас проникся к нему большим доверием.
Судя по наградам, в том числе и солдатскому кресту, капитан не был трусом, но то, что он рассказал, потрясло Верещагина и, конечно же, шло не от паники.
Оказывается, 8 июля, без разведки, не зная силы противника, с ходу атаковали мы Плевну семитысячным отрядом и более трети его потеряли; через десять дней — новое безумие: пошли на сближение в лоб густым строем, и снова — на этот раз семь тысяч убитых.
Верещагин и капитан лежали в палатке, в темноте, и капитан говорил немного сиплым, прокуренным голосом, нервно попыхивая трубкой:
— Крымская война не доучила нас. Думаем, как всегда, взять на уру. Представляете, в нашем полку ни у одного из офицеров нет топографической карты, бинокля. На двадцать солдат одна саперная лопата. Дороги не ремонтируем. Ночью обозы валят хлипкие вешки связи. Вместо сухарей и чая пехоте прислали ячмень. Сенокосные луга высыхают на корню, а фураж не заготавливаем. У турок крупповские орудия, много ружей от американцев и бельгийцев. Пибоди прицельно стреляют в два с половиной раза дальше наших крынок и втрое чаще. Пробивают металлический щиток с трехсот шагов, а наши со ста не берут. Как подобное назвать? Говорят, дело в порохе. А солдату до этого что? Дырявят-то его, армейскую кирилку! И разве достоин чести командовать тот, кто не бережет солдата?
«Э, братец мой, — с горечью думал Верещагин, — поведал бы я тебе байку, как кабардинцы послали депутацию к Александру I и седовласый глава депутации обратился к нему со словами: „Мы знаем, государь, ты великодушен и милостив, желаешь нам только счастья. Но мы слышали, что около тебя есть дурной человек по имени Правительство, от которого мы страдаем, — прогони его, молим тебя!“.
Поведал бы тебе, да стоит ли на твою рану соль сыпать? Может быть, ты из тех, кто порох и не выдумает, но, видно, честный человек, и у тебя не менее моего болит сердце при виде того, что творится, вот и захотелось сейчас выполоскать свои печали».
Мимо палатки прошли два солдата. Ёрный голос произнес восхищенно:
— Вино-то знатное! Впрысни каплю полудохлому лошаку — самого губернатора лягнет!
Где-то рядом хрустели кони. Звякал цепью буйвол. Пахло скошенным сеном. Завели свою музыку кузнечики.
— Да простят меня законы устава и чинопочитания, — продолжал капитан, — но это, наверное, о нашем корпусном генерале сказано: когда господь бог решал, кому дать ум, генерал был на маневрах. Иначе, как объяснить, что мы, не рекогносцировав местность, полезли в лоб на самые укрепленные редуты, абсолютно не зная системы огня?! Ведь если говорить без драпировок, происходит бессмысленное перетирание жизней в пыль. Странная, невежественная кампания! Хаос неподготовленности… И с кого спрос? Ну что мы за народ? Платим огромную цену за ошибки, прозреваем, чтобы вскоре все начисто забыть!
«Нам вскружила голову удача форсирования Дуная, — думал Верещагин, — и мы недооценили врага, потому что до этого долго кричали, что он разлагающийся труп. А теперь впечатление такое, будто темной ночью налетели на стену, а стена эта — войска Османа».
— В первую Плевну мы прорвали линии окопов и отхлынули — кончились патроны. Во вторую — наступление начал на правом фланге Пензенский полк… На открытом месте, без артиллерийской подготовки, без конницы. Почти весь полк полег! А?! — выкрикнул капитан и хрипло закашлял, в груди у него заклокотало. — Мой полк… Пересилив кашель, закончил:
— Скобелевская казачья бригада геройски себя показала в бою… А когда пришлось отступать, всех до одного своих раненых унесли… Под Скобелевым убило два коня… Он водил и пехоту в штыки.
Капитан долго выбивал трубку о какую-то деревяшку, сказал виновато, устало:
— Ну, заговорил я вас, спать будем…
Не просто складывалось отношение Верещагина к Скобелеву. Ему отвратительна была жестокость Скобелева в Средней Азии, его кровожадное: «Пленных не брать!», отдача города солдатам «на поток». Верещагин с брезгливостью держал в руках карту туркестанских походов, подаренную ему этим конкистадором XIX столетия с надписью: «Надо кровью нагнать страх».