Испанцы с трепетом крестились. Один из них зарядил свой штуцер и направил его на Хитано. Монах подоспел в пору: — Несчастный! Он один только может нас спасти, он один знает этот выход!
Видя эту враждебную выходку, Хитано спустился в море по грудь своей лошади. — Вот уже таможенные сходят с последних уступов, дети мои, и вы видите, что теперь пули достигают, — кричал проклятый, указывая на смертельно раненого контрабандиста.
Тогда испанцы бросились к ногам монаха: — Отец, молись за нас!
И монах, и они упали ниц, восклицая:
— Сан-Жуан, Сан-Жуан! моли Бога о нас!
И они ударяли себя в грудь, между тем как при блеске ружейного огня виден был на коне Хитано, возвышавшийся над ними всем своим ростом; и этот странный образ, который ночь, казалось, удваивала измерения, рисовался черными чертами с ярким отражением огненного цвета, на брызгах пены ослепительной белизны.
Опять раздались выстрелы; другой контрабандист упал, и слышны были командные слова офицеров таможенной стражи.
Страх монаха достиг высшей степени; он дополз до самого края моря, и там, стоя на коленях в воде, кричал Хитану с выражением сильного ужаса: — Спаси меня! Спаси меня!!!
И монах заплакал!
— Ради души твоего отца, спаси нас! Мы дадим тебе золота, золотом мы засыплем твою тартану! — вопили контрабандисты.
И они умоляли его со сложенными руками, между тем, как трое из них костенели в смертельном судорожном томлении.
— Боже мой! Боже мой! — лепетал францисканец. И он ломал себе руки и метался по окровавленному утесу.
— Бог не внемлет, — сказал Хитано, — призывайте Сатану. — И он смеялся.
— Прочь, прочь, богохульник! — отвечал монах, вставая с ужасом.
Но море так поднялось, что волны начали разбиваться у ног и покрывать их пеной.
— Призывайте Сатану, и я спасу вас. Позади этих утесов есть потайной выход, заслоненный подвижным камнем. Вы можете в нем быть безопасны от береговой стражи. Есть еще время, ибо крутость берега скрывает вас от ее взоров, — продолжал Хитано, которого подняло возвышением воды вместе с лошадью.
И контрабандисты вопрошали каждый утес с отчаянием; и монах с неподвижными глазами, с помертвелым лицом, подумав о предложении проклятого, снова сделал движение ужаса... Потом однако он, казалось, поколебался.
И не мудрено, ибо в эту минуту, хотя не видно было таможенных, но слышно было бряцание их оружия и щелканье взводимых ими курков.
— Итак, — сказал исступленный францисканец, — итак, Сатана, спаси нас! Ибо ты не кто иной, как сам Сатана, ты не можешь быть другим.
— Да, Сатана, спаси нас! — закричали испанцы с выражением необъяснимого ужаса.
И задыхающиеся, с устремленными и сверкающими очами, они ожидали...
Хитано пожал плечами, повернул свою лошадь к тартане, и посреди града пуль достиг ее вплавь, напевая старый мавританский романс из Гафиза:
— О! Позволь, прелестная дева, обвить мою шею твоими руками...
Контрабандисты оцепенели.
— Бей! Ради святого Иакова, бей! Стреляй по лошади и по белому перу! Это сам разбойник! — кричал офицер, которого явственно можно было различить, ибо его отряд, остановись на предпоследнем уступе и свернувшись в густую толпу, производил непрерывный и сильный огонь по остальным контрабандистам.
Тем, которые были живы из этих безпатентных купцов, оставалось только, как сказал Хитано, выбирать огонь или воду.
— Бей! Бей этих нечестивцев! — повторял офицер для поощрения своего отряда. — Святейший епископ обещал нам индульгенции на этот пост, и так как атаман ушел от нас, то истребим остаток его шайки. Стреляй!..
— Но, капитан, я вижу монаха...
— Наглое, безбожное переодевание! Бей супостата!
— Ради Сан-Педро! Бей же. Вот тебе, честный Отец!
Францисканец получил удар в грудь, и упал на колена. Наконец остались только двое, он и Философ, также раненый. Из прочих, одни были перебиты, другие, желая добраться до тартаны, потонули среди подводных камней или увлечены были бурунами, которые становились ужасными.
— Дети мои! — кричал постриженник, — я монах из Сан-Жуана, посланный моим настоятелем, помилуйте, ради Христа, помилуйте!
И он цеплялся за острые края утеса.
— Это значит, — бормотал Философ, получив другую и смертельную рану, — что если бы я мог во что-нибудь верить, то не верил бы... и... я...
Руки его разнялись. Он выпустил край гранита, за который держался с усилием, глаза его закатились, и он исчез.
— Пощадите! Пощадите! Боже мой! Я утопаю! — вопил монах.
Он грыз скалу.
— Как! — сказал офицер, — безбожник жив еще! Бей его, ради святого Иакова!
Три карабина выстрелили разом; синяя ряса монаха всплыла на минуту, и не стало ничего, ничего... ни лошадей, ни людей, ни францисканца. Ничего, кроме пенящихся волн, завладевших уже первым уступом тропинки, и начинавших с сильным шумом разбиваться о второй.
— Хитано один спасся. Клянусь Христом! Его тартана разобьется о подводные рифы, — кричал офицер. — Бог правосуден! Он не выплывет из протока против течения, его гибель неизбежна.
Но окаянный неустрашимо лавировал в узком проливе, хотя ярость валов сделала его непроходимым.
ГЛАВА VI
Монахиня (LA MONJA)
Ah! ce coeur dans la tombe est descendu vivant;
Et les austerites de ce sombre couvent
D'un regret criminel ne m'ont point preservee;
En vain de pleurs amers je me suis abreuvee.
Когда бы я был монахиней, и мне предоставили бы избрать монастырь, я конечно избрал бы монастырь Санта-Магдалины, эту почтенную обитель, печальную и мрачную, стоящую на берегу моря, в семи милях от Тарифы. К северу океан омывает ее стены; к югу непроходимые озера, к западу неприступные утесы; но к востоку... О, к востоку, прекрасный зеленеющий луг, орошаемый маленьким ручейком, который, образуя тысячу изворотов, блестит на солнце, как длинная серебряная лента; не говорю уже о фиалках и ломоносах, благоухающих на его берегах; не говорю о длинно-лиственных пальмах и миндальных деревьях, его осеняющих. Посреди равнины — прелестная деревенька Пельета, с ее высокой колокольней, тонкой и стройной, с ее белыми домами и кустами померанцев и жасминов. И наконец, на горизонте, мрачные горы Медины с покатостью, покрытою тисами и оливковыми деревьями...
Повторяю: когда б я был монахиней, я не избрал бы иного монастыря, кроме монастыря Санта-Магдалины.
А в праздники! Когда поселяне собираются плясать почти под стенами его! Признайтесь, что для бедной отшельницы большое удовольствие слышать упоительный звук кастаньетов, которые урчат в проворных пальцах андалузцев... видеть медленные, покойные движения болеро[6], махо[7], преследующего свою милую, которая бежит от него, уклоняется... потом приближается и бросает ему конец своего шарфа, который он целует с восторгом, и которым окружает одну свою руку, между тем как в другой звучит кастаньетами из словной кости!
Вертите, вертите ваши кастаньеты, юноши, ибо качуча заступает место болеро. Качуча! Вот истинная андалузская пляска! Шумная, одушевленная, резвая и сладострастная! Ступайте... ступайте... обхватите пламенной рукой стан вашей возлюбленной и увлекайте ее, быструю и распаленную, под гул звонкого инструмента. Ступайте... грудь ее волнуется, глаза сверкают, ветер развевает ее густые черные волосы и обрывает листья с ее цветочной гирлянды; потом шепните ей на ухо: — Душа моя... как бы мне было приятно подышать в нынешний вечер подле тебя, запахом миндального цвета... И она устремится живее, и ее рука прижмет вас столь крепко, что вы почувствуете биение сердца под ее мантилией.
Иди, не бойся ничего, добрая дочь, твоя мать ничего не слыхала, и в этот вечер после молитвы, когда твой престарелый дед поцелует тебя в чело, робкая, беспокойная, ты своими ножками слегка притопчешь дерн, остановишься двадцать раз, едва переводя дух. Наконец сядешь, трепещущая, при подошве этого прекрасного, цветущего миндального дерева, коего лоснистые листья будут отражать тихое сияние луны... Там, внезапно две мужественные руки обнимут тебя. Ах! Пресвятая! Какая смелость! Отважная дева, ты не испугаешься!