Вопрос с именем матери все время вертелся у меня в голове. Второй был связан с внезапным отъездом родителей из Сибири. Согласиться с тем, что отъезд из родного города с двухгодовалым сыном на руках выглядел убедительно, я не мог. Здесь что-то было. Не было лишь целостной картины. Не хватало какой-то маленькой детальки, наподобие шплинта, установив который, ты видишь, что все завертелось. А без детальки механизм представлялся набором железного хлама. И этой единственной детальки, крохотного намека, просто движения брови на вопрос, я не знал. Каждый раз, как мне удавалось разговорить мать, я слышал: "Решили посмотреть свет, пока были молодые... — И добавляла на немой вопрос (большего я страшился): — А что еще?" Или что-нибудь подобное в том же роде.
Поэтому, когда мать дала прочесть телеграмму, я подумал, что надо ехать, там зацепка.
Время было отпускное, полстраны село на колеса, и билет с превеликим трудом я достал только до Курска, да и то в нулевом вагоне. Значение понятия нулевой стало ясно, когда вагон просто отцепили в Курске и я сошел на влажный перрон и потолкался перед кассами, где примерно около трехсот таких же неудачников испытывали везение, понял всю неперспективность этого процесса, подхватил сумку и тронулся по переходу на платформу. Со мной увязался такой же попутчик-горемыка, и мы вышли из душного подземного коридора под ночные звезды на черном плоском небосклоне между еще более черными составами и стали делать попытки проникнуть в любой из них, следующий в сторону Москвы. Но ничего не выходило. Суровые проводницы были непоколебимы, как скалы Гибралтара, и недвусмысленные намеки на небескорыстность одолжения только укрепляли их неприступность.
— Надо искать Мздоимца, — выдвинул предположение попутчик-горемыка.
И мы пошли и нашли его в последнем вагоне экспресса "Полтава-Москва".
Дверь оказалась приоткрытой, и я проник в тамбур. Из глубины вагона появился Мздоимец с поросячьими глазками и сразу стал разыгрывать из себя оскорбленную добродетель и показывать, как он соблюдает инструкцию.
— Давай! Давай! Давай! Ты чего! Ты чего! — выталкивал он меня своим брюхом, вводил в искушение пощекотать его по заплывшим ребрам, маслено улыбался, и сытые щечки его походили на два куска сырого теста.
Я отступил на гравий, а он курил в тамбуре, и огонек сигареты говорил, что не все потеряно.
— Слушай, хозяин, — сказал я, стараясь не очень льстить толстобрюхо-мордатому, но одновременно давая понять, что тоже кое-что значу на этом свете. — Ну что, возьмешь?!
Огонек подплыл к дверному проему и превратился в рыхлое ухмыляющееся пятно.
— Понимаешь, мы командированные, — врал я. — Завтра должны быть в Москве...
— Ну и что? — спросил он и сплюнул на рельсы, и лицо его расплывалось в темноте и равнодушно созерцало нас, словно в этом мире его волновало все что угодно: скользкие, липкие шпалы, грязь под ногами, влажно-тропическая ночь, оставшиеся полбанки какого-нибудь пойла, к которому он предвкушал вернуться, как только колеса снова начнут выстукивать бесконечно-успокаивающие такты на стыках рельсов, мешок с дармовыми бутылками, подружка на конечной станции, тяжесть в правом подреберье, тремор с перепоя — все что угодно, но не жалкие соплеменники, с надеждой взирающие на его величие. Он чувствовал себя хозяином положения, эта скотина.
— Покажи ему! — обратился я к попутчику-горемыке. — Покажи ему командировочные.