Она ловила каждое его слово и помимо воли запоминала его.
-- Я постараюсь, -- ответила она.
Он продолжал, расхаживая по комнате:
-- Я бы хотел, чтобы ты была веселой, беззаботной, шалила. Вот именно: ты не умеешь шалить.
-- Научи меня, -- проговорила она и взглянула на него.
Это само должно явиться. У меня в прошлом году была подруга; она называла меня: мой бычок.
-- Почему? -- спросила она, закашлявшись. Этим кашлем она хотела скрыть ревность, которая являлась каждый раз, когда он говорил о женщинах.
-- Не знаю. Ха-ха.
-- Но это совсем не умно, -- обиделась она за него.
-- Зато здорово, -- со смехом ответил хозяин.
-- Мой бычок? -- брезгливо повторила она.
-- Да.
-- Она верно была моложе моего? -- спросила она, помолчав.
-- Опять. Перестань. Это скучно.
-- Не сердись, не сердись, милый. Я больше не буду. Но ты все-таки меня любишь? -- спрашивала она, обнимая и ласкаясь к нему.
-- Конечно, -- ответил он и незаметно зевнул.
-- Это -- главное
-- Наконец, ты поняла, -- сказал он, усаживаясь.
-- Я потому грустная... Нет, ты опять рассердишься.
-- Говори.
-- Нет, нет, -- твердила гостья.
-- Я не люблю недомолвок, -- хмурясь, проговорил он.
Она испугалась, что он опять рассердится и быстро проговорила:
-- Мне кажется, что в наших отношениях что-то потеряно. Какая-то свежесть ушла... какая-то... я не знаю, мне так кажется.
-- Сентиментальность, -- отозвался он.
-- Я мечтала, что будет не так, мы будем друзьями. Но все равно, и так хорошо, мой... бычок.
Он стал подробно объяснять. Она слушала и угодливо кивала годовой.
-- Видишь ли, я считаю, что любовь выше всего. Это самое важное в жизни. Я конечно, говорю не о мелкой, пошлой любви. Но настоящая страсть, голая страсть, она возвышает человека, облагораживает его душу и расширяет его умственный кругозор. Поэтому, если ты когда-нибудь изменишь мне -- слышишь -- если ты когда-нибудь изменишь мне, то это будет непростительный грех перед природой и перед вселенной. Чему ты смеешься?
-- Мне смешно, -- сказала она, искренно улыбаясь.
-- Когда я говорю серьезно, мне кажется очень странным смеяться, -- обидчиво и наставительно проговорил он.
-- Милый мой мальчик, я смеюсь потому, что ты можешь подумать, будто я когда-нибудь тебе изменю.
Он был доволен таким оборотом.
-- Гм... Так. А я думал... -- бормотал он.
-- Как же я изменю? Для чего? Мне смешно даже слышать это.
-- Ты сегодня придешь вечером? -- вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза.
-- Сегодня я не могу, -- она потупилась и повторила несмело: -- не могу.
-- А я хочу, чтобы ты сегодня пришла.
-- Муж уходит, и ребенок останется один, -- объяснила она виновато.
-- Докажи, что я тебе дороже ребенка.
Он встал и, оправив цветную жилетку, стал ходить по комнате.
-- Зачем ты мучаешь меня? Я едва вырвалась на минуту.
-- Я хочу, -- повторил он твердо и упрямо.
-- Хорошо, я приду, -- покорно сказала она, и -- странно -- тотчас же ей сделалось легко.
-- Ты все-таки славный коллега, -- довольный проговорил хозяин, потрепав ее снисходительно по щеке, -- коллега, рубаха-парень.
-- А теперь отпусти меня, -- попросила она.
-- Отпустить тебя?
-- Прошу тебя. Я вечером приду. Меня ждут дома. Я сказала, что...
Через час она действительно ушла.
Одна из тачек на повороте хитро изломанных досок опрокинулась, и кирпичи с тяжелым мертвым стуком упали. Мужик с больным опухшим лицом скверно выругался. Двое подошли и стали помогать. На загорелые, грязные растрескавшиеся пальцы они надели огромные кожаные продранные рукавицы. Мужик с багром, пользуясь отдыхом, курил. Его дикие, нечесаные волосы смешались с розовой пылью кирпичей. На морды лошадей, запряженных в громоздкие возы, были напялены мешки с кормом. Это очень походило на те рукавицы, какие теперь были у мужиков.
Люди, лошади и заготовленные возы все вместе как бы были в заговоре против этой живой тучной беременной кирпичами многотысячепудовой барки, осевшей у чужого берега, в загадочной воде.
III.
Небо опустилось, разваливалось лето, догнивал год. Вода сделалась темной, злой на вид, холодной, отчужденной; тоже готовилась замереть подо льдом, как личинка в куколке, чтобы потом воскреснуть; ее уж не интересовал этот год. Носился ветер над городом и морщил воду. Гривы лошадей, волосы мужиков и рябь реки относились ветром в одно направление, как будто это были части одного и того же сложного механизма. Несколько капель упали на стекло окон и легли косыми блестящими короткими линиями; эти линии шли в том же направлении, как и гривы меланхолических, одурманенных думами лошадей.