Он считал себя неплохо сохранившимся динозавром и почти уникальным явлением для своих лет. Ну да, иногда он выпивал и покуривал «травку», но без ощутимого вреда для здоровья и, как он надеялся, с пользой для сознания. Сознание порой расширялось настолько, что уже не помещалось в этой скучной мещанской жизни.
Что делать старому хиппи в «прекрасном новом мире» дигитальных мальчиков и отформатированных рекламой девочек? Жрать кал, который им скармливают под соусом технического прогресса? Сунуть голову в телеящик (или не приведи господи в мусоропровод Паутины), чтобы там и остаться? «Система» давно мертва; настоящая музыка покоится в склепах фонотек, а многих из тех, кто ее делал, и вовсе нет в живых.
Параход чувствовал себя ископаемым, потерявшим право на существование, и тем не менее у него были убеждения, у него был свой взгляд на то, почему рано или поздно коммерция пожирает с пользой для себя все идеалы, не говоря уже об идеалистах — те очень скоро становятся самой питательной и вкусной едой. Более того, переваренные идеалисты удобряют почву, истощенную торгашами, дают ей новую жизнь. Вернее, подобие жизни, когда человек приходит домой после работы, чтобы забыться у экрана или всю ночь нажимать на клавиши, сражаясь с компьютерными монстрами, которые не в состоянии тягаться даже с их ночными кошмарами. И эти наркозависимые еще называли наркоманом его — человека, мирно покуривавшего свой косячок на зеленом холме сбоку от дороги в ад, по которой все они катились, радостно визжа при звуке очередной погремушки, отвлекающей от проблем, усыпляющей, заменяющей реальность, бога, любовь… о чем там еще они спорили до хрипоты лет тридцать назад, пока их мозги не заплыли жирком, а в последние годы еще и поджарились как следует на смехотворных алтариках мобильных телефонов?
Уф! Вперед, Параход. Это будет твое бегство из личного ада. Твой возврат к природе. Пусть не такой красивый, как у всяких там Ральфов Эмерсонов (в двадцать первом веке уже никто не может себе этого позволить), зато смахивает на революцию. Маленькую тихую революцию в одной отдельно взятой голове. Сначала мирную и бескровную, а потом — кто знает. О нем заговорят, о нем услышат. Он сам скажет о себе. Не ахти какая проповедь, особенно если ему достанется немая роль, однако где теперь все крикуны и горлопаны, оравшие о «новом порядке», о том, что старой, впавшей в маразм цивилизации пришел конец? Их нет, они сдохли, надорвавшись, или расстреляны, или заперты в психушках. Параходу вовсе не хотелось умирать или сидеть в психушке. Он был бы идиотом, если бы стремился к чему-то темному, смертельному и мрачному. Он искал свой путь к истине, неповторимый и уникальный.
И если его путь начнется отсюда и продолжится под ненавидимые им фанфары телевизионщиков, значит, неисповедимость всё еще присутствует. Неисповедимость всё еще нашептывает советы, когда радость и надежда давно уснули.
3. Розовский и Машка пьют кофе
Машка заехала за ним на полчаса раньше условленного. Оставалось немного времени на кофе, а вот на постельные забавы — уже нет. А жаль. Розовский предполагал, что командировка (так он предпочитал это называть) может затянуться надолго. И как знать, найдется ли там возможность поразвлечься, ну а о том, чтобы вызвать Машку на объект, не могло быть и речи. Она сломает ему весь кайф, хуже того — она сломает ему карьеру.
Розовский предпочитал не смешивать профессиональную деятельность с половой. Поэтому заранее смирился с долгой разлукой, любуясь Машкой на некотором расстоянии, впрочем, небольшом. Она не была похожа на стереотипную модель. Кто-кто, а Розовский вдоволь пообщался с этими фригидными жадными сучками, еще когда пописывал для гламурных журнальчиков. И не только пообщался, но и намучился с одной из них… Хорошо, что те времена позади, а Машка совсем другая.
Сейчас, глядя на ее фигуру в лучах солнца, падавших через французское окно, он представлял ее себе в совсем другой обстановке — ночью, при багровом свете их излюбленного «адского» светильника. Она сногсшибательно смотрелась на черных простынях. И не менее сногсшибательно — снизу, когда возвышалась над ним, распростертым навзничь, и вонзала ему в печень острый каблук сапога. Хлыст в ее руке становился его пропуском в оргазм. В такие минуты он готов был молиться на нее. Красноватый ореол вокруг ее головы казался ему чуть ли не нимбом, и, само собой разумеется, ночью она не была для него «Машкой». Ночью на языке вертелись совсем другие имена…