Нет, совсем другое удовольствие было прогонять кошек.
Сумерки. Охотники притаились в засаде. Все трезвые, бодрые, готовые к обороне территории. Легкое чувство голода вознаградится потом среди золотого света и пара жареной картошки, легкое чувство азарта — переходящее в мощное чувство азарта — переходящее в неистовое желание, — разрядится прямо сейчас! «А-а-а-! А ну-ка, брысь! Брысь отсюдова!!!»
— Ав-ав-ав-ав-ав!!! — разряжался пес Дружок. Иногда он даже срывался с цепи.
Кот взвивался на забор. Вслед ему летели картофельные бомбы и комья земли. Жаль, что нельзя свеклой, — заругает тетка, что продукт переводишь. Дядька с лицом старого пирата, прихрамывая, бежал за котом, грозя рогаткой. Мы его прогнали, прогнали! Мы победили врага! Мы — самые — сильные!
И когда мороз сковывал метательные снаряды и не пускал во двор, коты нагличали — тянули свое «мряяяяяяяу», у кого дольше получится, а люди распахивали форточки и кричали в ночь дружное «бррррыссссь!».
На ловца и зверь бежит — очень скоро ко двору прибилась, не найдя себе ничего получше, чужая кошатина. Она подъедала остатки из собачьей миски, а ведь кошки переносят чумку, «через нее и пес сдохнет», сказала бабушка. Она лакала воду, предназначенную для полива огорода, и дядька мечтал сбить ее выстрелом из рогатки да так ловко, чтоб черная дурочка шлепнулась прямо в бочку. То-то будет смеха! Она сидела на крыльце, вылупив желтые глазки-монетки, ужасно наглая и верткая, — всегда удирала прежде, чем человек успевал подойти. Папка ворчал, что пахнет кошками, что заразу в дом носим.
Бродяжка подъедала и за Рыжиком, и толстый благодушный кот начал даже уступать ей свою порцию. Тетка прогоняла чужачку, но от вопля «бррррыссссь!» сбегали обе кошки. «Рыжик, а ты куда, вернись на место, ешь, кому говорят!» — надрывалась тетка, но Рыжик впервые не был солидарен с хозяйкой. Кошка стала не своя, но уже как бы и не вполне чужая. Называли ее Брыськой.
Тихими летними вечерами Санька с дядькой выслеживали не просто чужих кошек, а Брыську, холеру черную, дармоедку. А ну, кто кого? Только покажутся над бочкой треугольные уши, как дядька и Санька хором: «Бррррыссссь!», и только скрежет кошачьих когтей по дереву, да старый пес захлебывается хриплым лаем.
Санька припасала яблоки-падалицы, ими кидаться было еще веселее, чем гнилой картошкой. А тетка раскричалась, что Санька развела червей, и выбросила в помойку весь ее арсенал. Ну, Брыська, ты еще поплатишься! Устроим тебе веселую жизнь!
Почему-то эти забавы никогда не развлекали Биологиню. Какая-то она была безжизненная, «хилая», как говорила тетка. Никогда она не пела: «Ой, мороз, мороз», говорила, голоса нет. Не хохотала даже над свежими и смешными анекдотами — улыбнется, и все. Никогда не охала — съем еще кусочек, нехай нутро пропадет, чем добро, и ее невозможно было употчевать. Никогда не пьянела.
Никогда не подстригала малину — ленива была, а может, боялась поцарапаться, кромсая буйные заросли. Говорила, что малину и виноград подстригать нужно совсем не так, что это просто варварство, а чем языком молоть, ты лучше возьми да подстриги! Но Биологиня не подстригала, помня, что это не ее малина. Грустила над спиленными деревьями — да проку с той абрикосы, все равно ее щитовка съела, лучше лук посадим! А Биологине вот было невесело, может, раздумывала, что с позиций прока и толка ее тоже правильнее было бы спилить, чем кормить. Но мужа она просила: «Не пили меня, пожалуйста!» Никогда не крикнет: «Отстань!» или еще что-то такое, чего нельзя повторять. Совершенно не умела ругаться.
Грустила и в дождик, и в зной, грустила по вечерам, легонько обнимая ладонями свои розы. Грустила над своими журналами, но о чем, не рассказывала. Не было, чтобы пришла она, потрясая «Иностранкой», и прокричала: «Чего понаписали, а на самом деле все не так!» Ни сама не возмущалась, ни к чужому возмущению не присоединялась. Она вообще не любила спорить, уходила, ускользала. Не боец.
Не препиралась ни с кошками, ни с собаками, мол, что лаешь попусту? Что мявкаешь? Ловил бы мышей, гонял бы котов! Просто подходила и гладила, а животное прижималось к ее узенькой лапке, затихало, и они начинали грустить вместе.
Странно, что своего зверья не развела. Была красивая кошка, которую потом сманили, Санька помнила только, как они вместе с Биологиней горевали. Но Биологиня так и осталась нюни развозить, а Санька сообразила: нашла себе кусочек меха от пальто, назвала Муркой и гладила, хотя старшие и посмеивались, мол, ума палата, и когда ты уже, Санька, повзрослеешь.