— Не, я к тому, что кошки продают. Что угодно, украшенное изображением котика, становится в два раза желанней, чем такая же вещь без него. Рекламу посмотри. На книжные обложки и открытки. В сумку загляни, там наверняка что-то найдется.
— Вообще-то… — я покосилась на свою хэнд-мейдную сумочку, украшенную аппликацией в виде трех кошачьих силуэтов, ага, и чехол для телефона тоже. И на ключах фигурка.
— Вооот! — хором пропели Джин и Лаван.
Но к чему это они? Ладно, продолжим:
— Допустим, людям в ходе эволюции стало казаться красивым то, что полезно, — как большие сиськи. Кошки же мышеловы.
— Но коров и кур мы особо симпатичными не считаем, а уж от них пользы гораздо больше.
— Мы их едим все-таки, было бы слишком большой травмой, если бы каждый раз приходилось забивать что-нибудь настолько милое.
Джин хихикнула, но не согласилась:
— И снова собаки: они полезней, но не привлекательней для нас. Нет, есть еще один ответ. Человек считает кошку прекрасной, потому что он создан так, чтобы считать ее прекрасной. Заточен.
— А, слыхала. Пару фантастических книжек читала точно. Правда, на роман идея не тянет, но в рассказах проскальзывало. Бог есть кот, а люди — слуги его.
— И чем тебе не нравится эта теория?
— Да я прям даже и не знаю. Отличная, как ни глянь. И почему египтянам надоела их богиня, не пойму.
— Возможно, Баст их просто покинула.
— Ага, ее евреи забрали, когда уходили. И вообще, Моисей был кот, и сорок лет искал место, где ему будет уютно, — это так по-кошачьи. Жаль, остальное человечество не в курсе.
— Кошки не ищут навязчивого обожания, но они везде и всегда в центре внимания. В центре мира.
Тут вмешался Шахор:
— Да хватит уже, сама разберется, — я только изумленно покосилась — и он туда же?
— Уж конечно, разберется, — снова хихикнула Джин. Не нравится она мне. Но тут Шахор встал и потянул меня к себе.
— Пойдем.
Я с удивлением поняла, что голова слегка кружится и ноги слабы, но вряд ли это был чай, скорей утомление, темнота, запахи, мужчина, город, синие сполохи, ночные цветы, гладкая кожа травяная горечь, мягкий плед, шепот, жесткие волосы под пальцами, солоноватый поцелуй, серые и розовые искры, скользкая от пота спина белые зубы, тягучий вопль, мятный аромат, рычание, черная шерсть на груди, шелковая простыня, укушенная шея, сладость, острые когти, желтые глаза капли крови, полет и падение. А потом я уснула.
Сад на рассвете, омытый ночным дождем, серебрился и пах свежестью, птицы просыпались одна за другой, но густые темно-зеленые кущи гасили щебет, мир был новеньким и тихим в это утро.
Хава вышла на крыльцо, неся несколько больших тарелок с вареной печенью и сырой говяжьей вырезкой. За множество лет она научилась удерживать их с безупречной ловкостью, но так и не привыкла к бесконечной любви и к радости, которые затопляли ее сердце всякий раз, когда совершался ритуал. Ей даже не понадобилось звать: со всех концов сада потянулись они — рыжие, белые, пятнистые, черные, и эта новенькая, серая. Хава опустилась на колени, поставила тарелки и привычно начала называть: джинджит, лаван, менумар, шахор.[1]
— И Афора, — сказала она. — А фора.
И погладила меня между ушами.
Виктория Лебедева
МЕРЗИК
Когда Мерзик появился в М-ском драматическом театре, был он совсем крошечным котеночком и легко умещался на ладони. Да и ладонь-то была Леночкина. Прозрачная, узенькая кукольная ладошка. Слепенький Мерзик лежал на ладони, точно в люльке, и его тощий черный хвостик спускался между изящными наманикюренными пальчиками. Хвостик мелко подрагивал, а сам Мерзик жалобно пищал и пытался встать на лапки, но они разъезжались, и холодный мокрый нос тыкался Леночке в запястье.
— Ну Леонид Ильич! Родненький! Ну пожалуйста! — Леночка умоляюще смотрела на Шокина снизу вверх, и глаза у нее были голубые-голубые, как весеннее небо и как новое бархатное платье престарелой примы Полянской, пошитое к премьере Островского. — Дорогой Леонид Ильич!
На «дорогого Леонида Ильича» Шокин непроизвольно поморщился. Леночке что? Леночка родилась в начале девяностых и «дорогого Леонида Ильича» не застала, а предпенсионный Шокин еще в школе немало настрадался от одноклассников, дразнивших его Брежневым, Генсеком и Бровями. Последнее, впрочем, было справедливо. Брови у Шокина были что надо. Кустистые такие темные брови, сходящиеся над переносицей. Шокина в театре недолюбливали и боялись. А за что, собственно? За то, что не сложилось карьера и вынужден был сидеть помрежем при двадцативосьмилетнем сопляке со столичным скороспелым образованием? При таком раскладе у кого хочешь характер испортится.