Награбленное выносили. Особенно старался пучеглазый с носом–хоботом. Вынесли и меня. Посадили в машину. Повезли. В приоткрытую дверцу виден был наш переулок и дом фрау Элизе. Когда мы проехали ее дом, я испугался, что уезжаю куда–то без разрешения! И крикнул:
— Фрау Элизе! Я куда–то еду!
— Какая фрау Элиза? — спросил дядя. — Фрау какая?!
— Никакая! — ответил я на первый в жизни вопрос-допрос. — Никакая ни тетя ни Элизе!
Дяди рассердились сильно, закричали:
— Кто это — фрау Элиза?! Где она проживает? Покажи!
— Не покажу! — Мне стало очень тревожно и страшно. Я вспомнил про маму и про папу, которых не видел много дней с тех пор, как они уехали на свою Украину. Я, будто наяву, увидел мертвое совсем лицо Александра Карловича в машине «Скорой помощи». И еще вот: Иосиф, когда укладывал меня спать, целовал, как мама, и, мне казалось, тихо плакал. А однажды сказал:
— Бедный ты, мой братик…
Я спросил:
— Почему «бедный»? Разве мы бедные?
Он ответил мне молчанием. Потом сказал:
— Спи, человечек…
Еще я вспомнил: Иосиф, когда пролезал в форточку из кухни на веранду, сказал шепотом:
— Никому ни про кого не рассказывай! Ни–и–икому!..
Александр Карлович, в эти дни без мамы и папы, был какой–то не такой, как всегда, а грустный, больной, старый. По–чему–то теперь он не сажал меня на рояль и не играл для меня.
А сидел со мной в кресле, тихо гладил по голове своей теплой большой рукой. И тихо–тихо, сам себе, говорил по–немецки. И фрау Элизе по вечерам не пила с ним кофе. Она приводила меня из садика и долго шепталась с Александром Карловичем. Потом целовала меня, уложив в постель, и уходила в слезах…
И вот теперь, в машине, я встревожился: «Как же так — вернутся без меня мама и папа, а меня дома нет?!» Я еще не понимал, что больше не будет дома, что его уже у меня нет, как нет больше мамы и папы. И Иосифа не будет никогда. Никого не будет. Но начал догадываться: «Не эти ли вот сердитые дяди отняли у меня моих любимых? И дом? Эти! Эти! Ведь и меня они везут куда–то, не предупредив маму и папу! Но не должно так быть, чтобы без спросу! И чтобы никакого дома не было!»
И меня стало беспокоить, что, возвратившись, мама и папа очень удивятся — меня не окажется дома! А никто не знает больше, что меня увезли, — Александра Карловича неделю назад положили в больницу. И доктор со «Скорой помощи» озабоченно бросил:
«Сердечный приступ!»… Наверно, я говорил вслух… Или дяди умели залезать в мысли? Они сказали:
— Никто к тебе не придет. Бросили тебя. Скажи лучше, где твоя тетя Элиза проживает? Мы тебя, пацан, подкинем к ней.
А машина–то только что проехала мимо фрау–элизиного дома!.. И тут только до меня дошли слова дядь! «Бросили меня?!» Папа и мама меня бросили?! Так может сказать только очень злой, очень злой человек — Бармалей, например! Наверно, и эти дяди очень злые… Во–о–от почему Иосиф не смеялся, когда убегал от них! Когда убегал в салки — всегда смеялся! А сегодня не смеялся. Только шепнул: «Никому ни про кого не рассказывай!» А перед тем, как вылезти через форточку, поцеловал меня: «Я скоро тебя разыщу! Будь мужчиной, братик!..»
— Вы злые, вы злые! — Этот крик мой в машине помню всегда… И в последний раз заплакал — больше не плакал при них.
И не разговаривал ни с кем, не отвечал никому — что–то случилось со мной…
Меня привезли в тюрьму!.. Почему в тюрьму?! Я знал, что тюрьма — дом, и в нем на ключ запирают бандитов, чтобы не разбойничали… Но я — не бандит!.. Почему же тюрьма?.. Тюрьму звали «Таганка». В нее свозили и детей–беспризорных. Милиция и дворники ловили их в «облавах», как живодеры ловили в московских дворах бездомных собак… Еще тюрьму звали «кичман», нас всех — «малолетками», — все, все здесь звалось не так, как дома, или у фрау Элизе, или у дедушки с бабушкой в
Мстиславле. Мальчиков звали «пацанами», девочек — «пацанками» и «сучками». Кто умел воровать, звался «людем» или «уркой», кто не умел еще — «фраером»…
Мне сказали:
— Слышь, пацан, — это твой дом!
Нет! Это был не мой дом! Здесь нас «держали» в огромных комнатах, которые называли «камеры», и спать «ложили» на доски поверх «козлов» — их звали «на нары». А сами мы были «хеврой». Кормили нас дяди «мусора». Они выдавали нам суп – он звался «баландой» — и «хлебушко», который назывался «пайка» или горбушка — горбушку я любил дома! Они нас не били.