— А она?
— Мама?
— Как она отнеслась к этому… приглашению?
— Не слишком радостно. Она придет, сказала она, если моя книга не будет напечатана, в противном случае с ее стороны это было бы слишком вероломно. «По отношению к кому?» — воскликнул я. «К твоему отцу, само собой… к отцу, с которым ты так дурно поступаешь!» — «А он, как он поступает с тобой? Вероломно? Кто из нас вероломно поступает по отношению к другому? Ты и в самом деле слишком покладистая жертва!» Последние слова хорошо мне запомнились, потому что, к моему изумлению, она вдруг вскочила с места. Боюсь, что это была неуместная реплика. Как видно, я попал в больное место. «Жертва? Чья же это? Вовсе я не жертва! В моем присутствии ты оскорбляешь своего отца. Я этого не допущу!» Я хотел ее поцеловать, но она отшатнулась. Я уронил руки и сказал: «Вот видишь, еще минута, и мы поссоримся. Тебе лучше уйти. Через две недели появится моя книга. Я знаю, ты долго будешь на меня сердиться. Но я буду ждать. Буду ждать тебя каждый день». Она не ответила. Белая как полотно, с бескровными губами, она смотрела на меня. Потом выхватила носовой платок, уткнулась в него лицом и опрометью выбежала из комнаты.
А я, вместо того чтобы идти на работу в галерею, как был, не раздеваясь, бросился на кровать и пролежал до утра не смыкая глаз.
13
Он стал ощупывать карманы, точно вдруг спохватился, что что-то потерял. Но в конце концов извлек из кармана всего-навсего прочищалку для трубки. Однако трубка горела, прочищать ее было незачем. Это его носогрейка приходит ему на помощь в трудные минуты. С сигарой было бы иначе. Надо было запретить ему курить трубку. Теперь уже поздно — он решит, что я сознательно его притесняю. Досадно.
— Я полагаю, вам не спалось не потому, что вы думали о той мрачной картине вашего будущего, которую набросала ваша мать?
— Нет. Спасибо, что на этот раз вы меня поняли.
— Но и не потому, что причинили матери горе?
— Тоже нет. То есть, вернее, конечно, была тут и мысль о материнском горе, и мое собственное горе от сознания, что я, может быть, никогда ее не увижу, но было тут и кое-что другое. Куда более тягостное. Ее горе, мое горе, в какой-то мере одно уравновешивало другое. Сами понимаете, ссора матери и сына… это не то, что разрыв между любовниками, тут не может быть настоящей трагедии. Узы все равно нерасторжимы, и в глубине души обе стороны сознают, что разлука не навек.
— Конечно, но что же тогда?
— Что тогда? Простите, не понял?
— Вы сказали, было что-то другое…
— Не помню… Ах да, более тягостное… В самом деле. Полное смятение. Вызванное мыслью о моих побуждениях. Понимаете? Об их истинной сущности.
— О каких побуждениях?
— Ну как же… о тех, из-за которых я хотел опубликовать книгу. Понимаете, мать тремя беспощадными словами очень точно определила мои намерения: «Опозорить свою семью». В общем-то, не стоит себя обманывать к этому и сводился мой бунт. Во всяком случае, его непосредственные цели. Но в таком случае был ли это и в самом деле акт такого уж большого мужества? Теперь я чувствовал, что не уверен в этом, далеко не уверен. В конце концов, кто, кроме меня, страдал от низости семьи Провен, от ее дутой репутации? Я терзался не страданиями других людей, а своими собственными, а стало быть, я и тешил только самого себя. Так, может быть, подлинное мужество состоит в том, чтобы затаить свое страдание в душе, преодолеть его, а позже дать ему вылиться в более широкое, более значительное, воистину революционное действие? Уступить сиюминутной детской жажде мести — не значит ли это идти по пути наименьшего сопротивления, совершить еще один трусливый поступок?
— Что ж, ведь и в самом деле в этих мыслях была доля справедливости. Но, как видно, вы в конце концов пришли к другому выводу. Ведь книга все-таки появилась.
— Да, но… видите ли… все это не так просто. Начать с того, что мне пришлось бы проявить куда больше мужества, чтобы сказать, объяснить Пуанье и Мортье, что теперь я возражаю против появления моих поэм. Страх можно победить только другим, еще более сильным страхом. Это наглядно проявляется на войне. Я признаюсь вам в этом, просто чтобы быть искренним до конца, потому что, к моей чести, следует сказать, у меня были куда более благородные соображения. Ведь отменить публикацию книги во имя великого деяния в будущем означает просто отложить дело в долгий ящик. И отложить во имя чего-то неопределенного и расплывчатого. А мои поэмы уже написаны, они нечто реальное. И в них выражен протест. Опубликовать их означает действовать, бить стекла. А вот спрятать их в ящик под предлогом великого деяния в неопределенном будущем, что устроило бы всех, в том числе и меня, — не в этом ли путь наименьшего сопротивления, подлинно трусливый поступок? Всю ночь я перебирал все «за» и «против», так и не придя наутро ни к какому решению. По счастью, когда пробило восемь, в мою дверь снова раздался стук. Я вскочил, я подумал, что вернулась мама. Но это пришел дед.