Выбрать главу

Он выдавил из себя что-то вроде усмешки — горькую усмешку человека, у которого открылись глаза на печальную правду.

— Это случилось после того, как я в последний раз увидел Реми.

— Вашего двоюродного брата?

— Да. Когда я наконец узнал, когда он наконец мне сказал, каким образом погибла его жена.

— Его жена?

— Бала Корнинская».

Конечно, я не ждала этого брака, не ждала, что узнаю о нем ex abrupto. И однако я не так уж удивилась. Точно подсознательно я уже построила сходную гипотезу. Может быть, и сам Фредерик Легран в какой-то мере заподозрил, что, сообщив мне это, он меня почти не удивил. Во всяком случае, он не добавил больше ни слова, и мы просто долго смотрели друг на друга как два сообщника. В глубине души мы ведь оба сознавали, что все уже сказано, и он знал, что я это знаю. Несколько фрагментов, которых еще не хватает для решения моей головоломки, ничего в ней не изменят. Мне любопытно их узнать, но я могла бы теперь его отпустить — и отпустила бы, если бы он захотел. Но он не вставал со своего кресла, точно решил остаться в нем навсегда. Мне уже не в первый раз приходится видеть пациентов, которые не могут прервать свою исповедь: с той минуты, как самое трудное сказано, они испытывают неодолимую потребность избавиться от вытесненных воспоминаний, которые гниют где-то под спудом. Тайна в душе все равно что камень в почках — извергнуть его мучительно, но зато какое блаженство, какое облегчение наступает потом…

Он сидел в своем кресле, а я думала о его жене: как воспримет она правду, которой так страшится? Поможет ли это ей справиться с болезнью или, наоборот, ухудшит ее состояние? А ведь в глазах многих вся эта правда не стоит выеденного яйца! Подумаешь, черточка характера… Но когда вся жизнь, все взаимопонимание и счастье зиждутся на иллюзии… В любом браке — весь мой опыт это подтверждает — каждый из супругов ежедневно творит образ другого, в особенности жены живут своим воображением. Бедная, упорствующая Марилиза — она чует, она знает уже давно то, чего не может допустить. Ей легче чувствовать, признавать виноватой себя, скверную женщину, чем увидеть в истинном свете своего знаменитого мужа-«бунтаря». Ей кажется, что таким образом она защищает его (вернее, защищает тот обманчивый образ, которым она живет), но эта защита изобличает его, и этого-то он ей не прощает — вот он, заколдованный круг. Кому надлежит его разомкнуть? Ему самому или мне? Это требует серьезного размышления. Только бы не сделать ложного шага. Это чревато опасностью. Может быть, даже смертельной — недаром она уже пыталась отравиться.

Не знаю, дожидался ли он поощрения с моей стороны. Мы долго смотрели друг на друга с вызовом, потом он спросил: «Ну как — продолжать?» Я развела руками: «Смотря ради кого. Что касается вашей жены, Марилизы, ею займусь я. Прежде чем ею займетесь вы сами — если это окажется возможным. Само собой, мне интересно узнать то, чего я еще не знаю о вас, но это как если бы я читала роман и остановилась на самом интересном месте, а «продолжение следует». Самое важное я уже знаю. И вы тоже. Остальное только послужит подтверждением. Значит, в нем нет необходимости». Он покачал головой, медленно водя пальцем по одной из довольно уже глубоких борозд, которые годы проложили на его щеках. Потом нерешительно сказал: «Но это нужно мне». Я улыбнулась: «Ну что ж, тогда рассказывайте».

Он раскрыл ладони рук, лежавших на коленях, и его растерянный вид как бы говорил: «Помогите же мне немного…»

— Что вам ответила Бала?

— На что? На мое признание? Что я сбежал от самого себя? Ничего. Насколько я помню, ничего не ответила. Да и что можно было ответить? И потом, мне кажется, она не сразу поняла истинный смысл моих слов. Она подошла ко мне, обойдя лебедку, материнским движением привлекла меня к себе, на короткое мгновение — ровно настолько, сколько нужно, чтобы нежно, мягко приласкать, — прижала мою голову к ямке у плеча… (Вдруг страстным, страдальческим голосом.) О, если бы я не оказался… если бы я не повел себя как круглый, безнадежный идиот… может быть, с нею… может быть, мы смогли бы… я мог бы еще и сейчас… (Голос сорвался. Молчание.) А потом, потом мы пошли обратно, прижавшись друг к другу, не разговаривая. Набережные начинали по-вечернему оживать. Пора была еще ранняя, зима, но теплый воздух, точно пар, продолжал струиться от разогретых солнцем камней. На каждом шагу импровизированные лотки из старых ящиков и корзин предлагали нам плоды моря, которыми торговали смуглые черноволосые женщины в черных бумажных платьях. Помню, мы купили огромные горьковатые мидии, которые водятся в Средиземном море. Сидя на краю набережной и свесив ноги почти до самой воды, мы лакомились нашими мидиями, изредка перебрасываясь двумя-тремя словами только о том, что было у нас перед глазами, — о неугомонной и неутомимой жизни порта. А рядом я вижу рыбачью лодку, которую покачивает ласковая волна… каждый раз она с приглушенным треском ударяется о гранит… И колеблются зеленые волосы подводных скал, точно кто-то машет платком, повторяя нам снова и снова: «Прощайте!»… а там дальше, мимо мола, сонно проплывает шлюпка, и ее треугольный парус светится на фоне уже почерневшего камня… Позади нас галдят и смеются дети, шаркают чьи-то босые ноги, перекрикиваются матросы, кто-то поет, кто-то бранится, и все это тонет в грохоте скрипящих колес и катящихся бочек… А над нами летают чайки, они с пронзительным воплем опускаются на воду, но я, я словно оглох и слышу только одно: как глухо бьется у моего плеча девичье сердце — сердце девушки, которая меня любит, которую я хочу и которую я предаю.