Взять с собой Балу я не мог. Ей пришлось остаться в Париже. Но она вынудила меня дать клятву, что ей позволят участвовать в наиболее трудных делах. Как я мог ей отказать? В наших судьбах было много общего. Я не разрешал ей сопровождать меня каждый раз — только в самых ответственных операциях: электростанция в Бельфоре, виадук в Шомоне, теплообменник в Рамбуйе. Не знаю, каким образом боши нас выследили. Схватить человека, сражающегося в маки, они не могли. Они отомстили Бале. Пытки, Компьень, Равенсбрюк. Вмешался ее отец, он пустил в ход все связи. Абвер нуждался в его услугах, в один прекрасный день за Балой приехали в лагерь, чтобы увезти ее во Францию. Мне рассказала это одна из узниц концлагеря, которая чудом выжила. Она находилась в одном бараке с Балой — обе лежали в тифу. Между ними лежала еще третья женщина — еврейка. И вдобавок коммунистка. Она почти все время была без сознания — более чем достаточно, чтобы в сорок восемь часов оказаться в печи крематория. К тому же у нее оставалось четверо детей. Они поменялись местами — Бала легла на ее место. Просто не правда ли? Элементарно и убийственно просто. Вот так. Кстати сказать, та, другая, тоже умерла, пока ее везли в машине. Страшно просто. Просто до глупости. Сам не знаю, зачем я тебе это рассказываю».
Я спросил: «Вы любили друг друга?» — и сам оторопел — вот уж никак не ожидал, что задам ему этот вопрос! Судя по всему, он был ошарашен, как и я. Он выпрямился. Полозья кресла врезались в землю. Он встал. «Ах вот что ты хочешь знать, голубчик… — Я готов был откусить себе язык, но слово не воробей. Не знаю, что он прочел на моем лице. Его лицо посуровело. Можешь считать, что да, можешь считать, что нет, — по твоему усмотрению. Если Бала любила меня, ты виноват в ее смерти немного меньше. Если нет немного больше. И даже гораздо больше. Выбирай, что тебе по вкусу». Ну, как вам это нравится?
— Что именно?
— Это иезуитство. Какое он имел право? Я задохнулся от гнева. Я тоже встал. Мне хотелось отыграться. Я спросил: «Это правда, что ты отказался свидетельствовать в пользу моего отца?» В его глазах вспыхнул иронический, вызывающий огонек, а меня, как всегда, так и подмывало вцепиться ему в глотку. «Твой отец добился прекращения дела, выкрутился — не так ли? Чего же тебе еще?» Значит, правда, что он отказался свидетельствовать. Я сказал: «Отказать человеку, который воспитал тебя как сына! Ты мне отвратителен». Но в ответ на оскорбление он даже не перестал улыбаться. «Помнишь, что я написал тебе, когда ты просил меня о встрече?» Он мне написал: «К чему?» Я сказал: «На сей раз ты оказался прав. Между нами никогда не было и не могло быть ничего общего». Он как-то грустно покачал головой — вы сами понимаете, я на это не поддался — и, слегка приподняв руки, протянул мне правую. Но не мог же я подать ему свою. Он опустил руку и ушел. Он в одну сторону, я в другую. Я был спокоен, тверд и совершенно спокоен. Вопль «А-а!», которого я по глупости боялся, так и не вырвался из недр моей души. Он там и остался. Иногда — правда, все реже и реже — мне кажется, я слышу, как он назревает где-то в глубине. Но это длится недолго. И потом, ведь ко всему привыкаешь.
(На этих словах магнитофонная запись внезапно обрывается. Других заметок в истории болезни Фредерика Леграна нет. Как видно, после исповеди мужа Марилиза не стала продолжать курс своего лечения, так и не доведя его до конца. Странный поступок. Но поскольку даты нигде не указаны, быть может, он вызван трагической гибелью Эстер. А может, его причину надо искать на дне того оврага, где разбились Фредерик и его жена. Куски железа и искромсанные тела — все было так перемешано, что не удалось установить, кто вел машину. Может быть, Марилиза? Конечно, трудно забыть суровую запись Эстер Обань: «Этот человек выкрутится. За его жену я далеко не так спокойна».