А вот еще одна выписка из книги Лонгина «О пределе».
«Много в мое время, Фебион, было на свете философов, особенно же много в пору ранней моей молодости. Нынче в этой области такое оскудение, что и сказать трудно; а когда я был мальчиком, то еще много было мужей, отличавшихся в философских занятиях, и мне со всеми ними довелось видеться…
Подлинное же писательское рвение обнаружили как в изобилии затронутых ими вопросов, так и в особенном своем способе их рассмотрения лишь Плотин и Амелий Гентилиан. Первый из них, как нам кажется, достиг в разработке платоновских и пифагорейских положений гораздо большей ясности, чем было до него, далеко превзойдя подробностью своих сочинений и Нумения, и Крония, и Модерата, и Фрасилла. А второй, следуя по его следам и занимаясь теми же положениями, что и он, был неподражаем в отделке частностей и особенно усердствовал в обстоятельности слога, в полную противоположность своему учителю. Только их сочинения мы и считаем заслуживающими изучения».
Я сделал эти пространные выписки, чтобы показать, как отзывался о Плотине самый тонкий ценитель нашего времени, у всех остальных современников решительно осуждавший едва ли не все ими написанное.
…Порфирий чуть поежился. Не то, чтобы было холодно, но поздно ночью неотступно овладевала городом зябкая прохлада, особо чувствительная для стариков и больных. Порфирий накинул на свои худые плечи шерстяной плащ, не переставая думать о только что написанном.
Он видел опустевший Рим, пытавшийся сопротивляться моровой язве, невесть откуда вновь появившейся в городе. Впрочем, почему невесть откуда? Говорили тогда, что в кораблях, поднявшихся по Тибру и доставивших в город в своих трюмах зерно из Африки, были и больные, задыхавшиеся от горячки и с явственными полосами на теле. Они и принесли в Рим эту страшную болезнь.
За несколько лет вымерли десятки тысяч римских граждан — и патриции, и ремесленники, и преторианцы. Не было уже такого оживления на улицах и рынках, в цирке и театрах. Лишь скрип огромных телег, запряженных четверкой лошадей, постоянно выводил на улицах Рима мелодию воинствующей смерти. На них вывозили за город трупы умерших в мучениях. И одна мысль рефреном звучала в этом скрипе: «Кто следующий? Кто следующий? Кто следующий? Ты!!!»
Поправив плащ, Порфирий вновь начал писать:
«Многие мужчины и женщины из числа самых знатных перед смертью приносили к Плотину своих детей, как мальчиков, так и девочек, доверяя их и все свое имущество его опеке, словно был он свят и божествен. Поэтому дом его полон был девиц и подростков, среди них был и Полемон, о воспитании которого он очень заботился и даже не раз слушал сочиненные им стихи».
Порфирий вновь задумался: лица этих детей, которых он хорошо знал, явственно пытались возникнуть перед глазами. Некоторые, появляясь в доме, оказывались заносчивыми и надменными, другие, напуганные несчастьями, молчаливыми и внутренне сжатыми до звенящей боли, третьи часто плакали и, казалось, никого не слышали и не видели, четвертые были озлоблены и при удобном случае стремились сбежать. Но через несколько часов общения с Учителем все они словно преображались: в глазах появлялась жажда жизни, к ним возвращалась уверенность и какая-то особая умиротворенность.
Плотин был яснейшим воплощением добра в этом жестоком мире, и дети сразу чувствовали это. Ни разу не видел Порфирий Плотина, который бы говорил с кем-нибудь из детей без улыбки, равнодушно, по необходимости. Любой такой разговор был для Плотина словно бы самым важным и значительным в этот момент; он, словно посредством своей глубокой симпатии к этому ребенку, беззвучно обращался к его душе, зовя ее к свершениям.
Порфирий размышлял, почему же так трудно описать словами отношения Плотина с детьми. Может быть, потому, что и не было особых отношений? Он общался с ребенком как с равным себе, и более того, он заставлял подростка быть словно учителем — он спрашивал иногда их о том, чем сам занимался и о чем размышлял в этот момент. Спрашивал, конечно, так, чтобы дети понимали, и, более того, так, что вопрос его вызывал у них живейшее внимание.