— Дребедень, — сказал он тихо, — но это неважно.
— Я выбирал последние парижские новинки, — смущенно сказал мсье Чжо, слегка растерявшийся перед самоуправством Жозефа и полным безразличием к нему со стороны всех. Но Жозеф не спорил. Он завладел патефоном, перенес его на стол в гостиную и сел рядом. Потом выбрал пластинку, поставил ее на диск, покрытый зеленым сукном, и опустил иголку. Зазвучал голос, показавшийся странным, неуместным, чуть ли не бесстыдным среди сдержанного молчания присутствующих.
В тот вечер в Сингапуре, В час нежных грез, В темнеющей лазури, Меж пальм и роз…К концу пластинки лед сломался. Жозеф веселился. Сюзанна тоже. И даже мать. «Красиво!» — сказала она. Мсье Чжо распирало от желания пожать заслуженные лавры. Он переходил от одного к другому в надежде, что его признают наконец благодетелем семьи. Но тщетно. Ни для кого вокруг не существовало ни малейшей связи между патефоном и тем, кто его подарил. После «Вечера в Сингапуре» Жозеф прокрутил все новые пластинки по очереди, но равнодушно, по той простой причине, что он не понимал по-английски. Впрочем, в тот вечер невозможно было угадать, хочет ли он слушать музыку или только крутить патефон и любоваться его идеальным механическим устройством.
Мсье Чжо в конце концов ушел. После его ухода мать спросила у Сюзанны, знает ли она, сколько стоит такой патефон. Но Сюзанна забыла спросить у мсье Чжо. Мать была слегка разочарована и машинально попросила Жозефа выключить музыку. Но в тот вечер это было все равно что попросить его перестать дышать. Мать не стала настаивать и отправилась к себе. Когда она вышла, Жозеф сказал: «Сейчас поставим „Рамону“». Он пошел за старыми пластинками, самой драгоценной из которых была «Рамона».
Рамона, сон волшебный снился мне, Что мы идем вдвоем по сказочной стране, Вдали от чуждых глаз, От зависти людской, И нет счастливей нас Влюбленных под луной.Ни Жозеф, ни Сюзанна никогда не пели «Рамону» со словами. Они лишь напевали мотив. Для них это было самое прекрасное, что они когда-либо слышали, самое красноречивое. Мелодия лилась сладостная, как мед. Мсье Чжо утверждал, что «Рамону» в Париже не поют уже много лет, но им это было безразлично. Когда Жозеф заводил ее, все становилось для них более ясным, более подлинным, мать, которая не любила эту пластинку, казалась более старой, и их молодость начинала биться у них в висках, как запертая в клетке птица. Иногда, если мать не очень ругалась и они могли идти назад с купания не спеша, Жозеф насвистывал «Рамону». Когда придет час и они уедут, думала Сюзанна, они будут насвистывать именно этот мотив. Это был гимн будущему, отъездам, концу томления. Они ждали встречи с этим мотивом, рожденным в дурмане городов, для которых он был создан и где его пели, городов фантастических, небывалых, полных любви. Он рождал у Жозефа мечту о городской женщине, настолько не похожей на женщин с равнины, что ее даже трудно было себе вообразить. В Раме, у папаши Барта, тоже имелась среди пластинок «Рамона», и не такая заезженная, как у Жозефа. Именно после того, как Агости танцевал с ней под эту пластинку, он вдруг увлек ее в порт. Он сказал ей, что она красивая, и поцеловал ее. «Сам не знаю почему, но мне вдруг захотелось поцеловать тебя», — сказал он. Они вместе вернулись в бунгало. Жозеф посмотрел на Сюзанну как-то странно, а потом улыбнулся ей с грустью и пониманием. С тех пор младший Агости наверняка все забыл, и Сюзанна больше об этом почти не вспоминала, однако это было связано для нее с музыкой «Рамоны». И каждый раз, когда она звучала, воспоминание о поцелуе Жана Агости витало в воздухе.