Когда она не занималась растениями, она занималась детьми.
Детей на равнине было видимо-невидимо. Настоящее бедствие. Они были повсюду: гроздьями висели на деревьях, на изгородях, катались верхом на буйволах, сидели на корточках по берегам болотистых заводей и удили рыбу или ползали в тине в поисках мелких крабов. Река тоже была полна ими, они шлепали по воде, брызгались или плавали. И на носу джонок, которые спускались по течению к большому морю, к зеленым островам Тихого океана, тоже виднелись дети: они высовывались из плетеных корзин и улыбались так, как никто на свете никогда не улыбался. И по дороге в горы, задолго до первых селений, даже раньше, чем покажутся манговые деревья, вам навстречу высыпали дети из лесных деревень, намазанные с ног до головы шафраном для защиты от москитов, в сопровождении целой стаи бродячих собак. Куда бы дети ни шли, они всюду таскали за собой своих верных спутников, паршивых собак с ввалившимися боками, норовивших украсть со двора что попало, — малайцы прогоняли этих собак камнями и соглашались их есть только в пору великого голода, такие они были тощие и жилистые. Только дети терпели их общество. Эти собаки давно передохли бы, если бы не следовали по пятам за детьми, чьи испражнения были их главной пищей.
Сразу же после захода солнца дети исчезали в соломенных хижинах, где засыпали на бамбуковом полу, проглотив свою миску риса. С наступлением дня они снова заполоняли равнину, неизменно сопровождаемые бродячими собаками, которые ждали их всю ночь, забившись под сваи хижин, в теплой, кишащей заразой грязи равнины.
Дети здесь были все равно что дождь, фрукты или наводнения. Они появлялись каждый год, как сезонный прилив, или, если угодно, как урожай, или как цветы. Все женщины на равнине, пока они были достаточно молоды, чтобы вызывать желание у мужа, каждый год рожали по ребенку. В засушливые месяцы, когда работа на рисовых полях останавливалась, мужчины больше думали о любви и, естественно, спали с женщинами именно в это время. В последующие месяцы росли животы. Так что, помимо тех, кто уже родился, были и те, которые еще находились в материнской утробе. Это повторялось регулярно, как в растительном мире, как будто от долгого и глубокого вдоха живот каждой женщины ежегодно раздувался ребенком и исторгал его, чтобы вновь набрать воздуха для следующего.
Примерно около года дети жили, вися на матери в холщовой сумке, прикрученной к животу и к плечам. До двенадцати лет их стригли наголо, пока они не становились достаточно взрослыми, чтобы самим выбирать себе вшей, и примерно до того же возраста они ходили голые. В двенадцать лет они надевали набедренную повязку. В год мать отпускала их от себя, поручала старшим детям и брала на руки только для того, чтобы покормить — передать изо рта в рот пережеванный ею рис. Если ей случалось делать это в присутствии белого человека, тот с отвращением отводил глаза. Матери только смеялись. Что значило это отвращение на равнине? Тысячелетиями здесь так кормили детей. Вернее, пытались хоть некоторых из них спасти от голодной смерти. Потому что их умирало столько, что в грязи равнины лежало больше мертвых детей, чем их было живых, поющих верхом на буйволах. Их умирало столько, что их уже не оплакивали и давным-давно не хоронили в могилах. Отец, придя вечером с работы, выкапывал за хижиной ямку и клал туда мертвого ребенка. Дети просто возвращались в землю, как дикие плоды манго в горах, как обезьянки около устья реки. Умирали они в основном от холеры, которая таилась в неспелых манговых плодах, но на равнине никто, казалось, не знал об этом. Каждый год, когда созревали манго, толпы детей сидели на ветвях или стояли голодные под деревьями и ждали, а через несколько дней сотнями умирали. На следующий год их сменяли другие на тех же деревьях, и эти тоже умирали, ибо нетерпение голодных детей перед зелеными плодами манго неистребимо. Некоторые тонули в реке. Кто-то умирал или оставался слепым от солнечного удара. Другие подхватывали от бродячих собак глистов и умирали от удушья.