Выбрать главу

Немка и немец молчали, и я подумал, что их парализуют не только наши пистолеты, но и гробовая теснота каморки, и эта лампочка на длинном шнуре.

— Отвечай! — схватил Ванюша немца за грудь своей перевязанной рукой, тут же сморщился, но не отпустил. Я понимал, что перевязанной рукой Ванюша пугает немца. И гримасой боли тоже. Перевязанная рука чем-то страшнее здоровой. Ванюша тоже не знал, что дальше делать с немцем.

То есть мы, конечно, знали. Однако не было уверенности, что перед нами доктор Леер. То ли мы когда-то видели его портрет, то ли, собираясь сюда, каждый представлял его по-своему, но этот огромный старик не был похож на человека, которого мы ожидали увидеть. Несомненно, у него были важные причины прятаться от американцев. Гитлеровский министр или нет, но, должно быть, он был очень большим злодеем. И, скорее всего, чиновным. Ведь американцы защитили даже нашего лагерного коменданта.

Чутье говорило нам, что мы напали на что-то очень важное. Уж больно этот немец не помещался в подвальной каморке.

— Имя! — требовал Ванюша. — Документ!

А мне пришло в голову, что смелость хозяина дома не врачебная, а какая-то другая. И поступить с ним надо так, как с этим немцем. Однако времени, чтобы все это сообразить, оставалось слишком мало. А мысль была страшной.

Напряженное внимание в глазах немки и немца вдруг показалось мне лукавым. Будто своим профессиональным чутьем они в какой-то момент оценили нас с Ванюшей и уловили, что мы не решимся на то, чем угрожаем. Ощущение было обжигающим. Мешая мне, Ванюша наклонился к стулу, который стоял рядом с кроватью. А когда отклонился, в глазах немки и немца опять был тот же неживой электрический блеск.

На сиденье стула лежали сигареты и зажигалка. На спинке висел пиджак. Сигареты и зажигалку Ванюша отдал мне: «Возьми!» — а сам потянулся за пиджаком.

— Документ!

Однако немец с неожиданной решимостью ухватился за пиджак. Несколько мгновений длилась борьба. Она мне казалась нелепой. Дело не в документе, а в том, на что решимся. Ванюша боролся с немцем, а я стоял с пистолетом и прислушивался к накоплению решимости. Сейчас Ванюша отклонится…

Но тут застучали по лестнице шаги, и Яшка Зотов крикнул:

— Патрульная машина! Американцы!

Когда подбежали к выходу, прожектор освещал его в упор. Затем свет сместился. Патрульную машину от дома отделял поворот аллеи. Щекой ощущая ослепляющее, раздевающее давление света, я пробежал клубящееся открытое пространство. За домом нырнул в алюминиевую темноту и ориентировался по чьему-то топоту и дыханию. Бежали в глубину кустов, я невольно отклонял лицо, но ни одна ветка не задевала меня.

Тот, кого я все время догонял, вдруг опустился на землю…

— Не могу! Все!

Это был Яшка Зотов. Он дышал со свистом. Сердцу не хватало места в груди, и мне тоже казалось, что бежим невыносимо долго. Но только теперь прожекторная слепота вдруг рассосалась и я стал видеть.

Вернулись убежавшие вперед Ванюша и Николай.

— Сил нет? — спросил Ванюша. — Ну, ничего. Пересидим здесь. Они нас дальше искать будут.

Он опустился на землю, и мы стали всматриваться туда, где сквозь ветки кустов и деревьев светился всеми окнами дом и медленно двигался ищущий свет автомобильных фар. Я помнил, как он высветил всего меня, как клубился далеко впереди, как пригибались впереди спины Ванюши и Яшки Зотова. Я тоже гнулся, потому что чувствовал себя на линии чьего-то взгляда.

Они не могли нас не видеть, потому что не могли не смотреть туда, куда были направлены фары их машины. Так почему же ни крика, ни выстрела?

— Наверно, успел позвонить, — сказал Николай. Его не оставляла веселость, которую я заметил в нем еще в доме.

— Похоже, — согласился Ванюша.

— Что же не задержали?

— Зачем ребятам из-за фашистов рисковать, — сказал Ванюша. — Они же не знают, что мы не будем стрелять.

— Они нас видели, — сказал Яшка. — Тут не найдут, поедут в лагерь, там будут ждать.

14

Вернуться в лагерь можно было только после шести утра. В шесть американцы снимали посты.

Вначале лагерь вообще не охранялся. Потом за пределами лагеря в караулке поселилось десятка два солдат. В лагере они появлялись редко. Рядом было футбольное поле. На нем они по правилам, которые мы не могли уловить, гоняли маленький мяч. Один подбрасывал, второй бил деревянной битой, третий чуть ли не на середине футбольного поля пытался поймать его во что-то, напоминающее огромную боксерскую перчатку. По сравнению с известными нам играми в мяч эта казалась нам громоздкой и малоподвижной. Однако америанцы горячились, раздевались по пояс, азартно кричали.

Кто-то из наших нашел покрышку от футбольного мяча, набил его тряпками и вынес на поле. На одной половине мы «в одни ворота» гоняли свой мяч, на другой американцы — свой. Потом стали переходить с одной половины на другую. В конце концов, на этом не просохшем от весенних дождей поле рядом со взорванной немцами радиостанцией состоялся футбольный матч между нами и американцами.

С обеих сторон играло человек по десять. Американцам не хватало футбольной сноровки, нам расстояние от ворот до ворот казалось огромным, земля вязкой, а мяч тяжеленным. Он не прыгал, а «прилипал» к ноге, даже надевался на нее. Мы показывали игру американцам, это была не их игра, и нас вело самолюбие, но воздух спекался в наших легких.

Конечно, мы выздоравливали: были сыты и воздух был прекрасным. Но слишком глубоко в наших телах засело истощение.

И со стороны было видно: разномастная госпитальная команда гоняет мяч с солдатами из отборной части. Кто мог раздеться до трусов, разделся. Но у кого-то не было трусов или они так истлели, что совестно было их показывать. Кто-то бегал босиком, потому что у него не было ботинок или он их жалел, а кто-то не раздевался, потому что стеснялся своей изможденности.

Мы выиграли, а может, выжилили мяч. Мы объявляли правила, мы их и истолковывали, судья был наш и болел за нас. Но запомнилось не это, а неожиданно растревоженная в нас больничная изможденность, воздух, запекшийся в груди, потому что легкие не успевали добывать из него кислород. Открывшееся на бегу ощущение нездоровья и было тем, что сильнее всего запомнилось от этой игры.

Впечатление молодой, даже младенческой откормленности было вначале главным от американцев. Немецкие машины грузли под тяжестью газогенераторных печек, им не хватало бензина. У немецких водителей была привычка к скорости, при которой главное — доехать. Американцы были озабочены самой ездой. В лагерь, сопровождаемый двумя или тремя машинами, часто приезжал американский комендант городка. Машины на такой скорости подлетали к бетонной стенке гаража, что на это страшно было смотреть. Конечно, водители машин были молодыми людьми. Война кончилась, а лихость осталась нерастраченной. Но одной молодостью эту лихость нельзя было объяснить.

Точно так же нельзя было не заметить вольные, неармейские позы, запах алкоголя и вообще отсутствие всего, что называется строевой подготовкой.

Немцы, французы, итальянцы, бельгийцы, голландцы, поляки должны были выработать у нас что-то вроде привычки к иностранцам. Но на американцев трудно было смотреть просто как на новых иностранцев. Нетронутыми они привезли свои машины, привычку к скоростной езде, незнание того, что стало общим для европейцев в эти годы. Это незнание тоже было молодым или даже младенческим. Оно мешало, но не отталкивало, потому что есть вещи, знание которых не красит и, уж во всяком случае, не прибавляет здоровья.

Нельзя было определить, кого привозил с собой американский комендант — помощников, подчиненных или приятелей, приглашенных на пирушку. Так они выпрыгивали из еще не остановившихся машин, такой смешной компанией шли по лагерю.

Комендант выступал перед нами в бараке, где была оборудована эстрада. Вернее, говорил переводчик, а рядом с ним на эстраде стояла компания жующих резинку американцев, и мы могли только гадать, кто из них комендант.