- Вот сволочь! - ругалась Варначева. - Сына ему подавай! То не хотел, а теперь приспичило!
- Кажется, бармен был крашеным, - успокаивала ее Лидия Николаевна.
Следствие все еще тянулось, ее постоянно вызывали на Петровку и выспрашивали, например, о том, куда мог бесследно исчезнуть служивший в охране Эдуарда Викторовича Константин Сухарев, бывший десантник и отец двоих детей. Она в ответ только пожимала плечами, мол, делами мужа не интересовалась и ничем следствию помочь не в состоянии.
Однажды, собравшись с силами, Лидия Николаевна съездила на кладбище. На обелиске братка появилось свежевыбитое слово «Отомстили!». Она убрала просевшую за зиму могилу и зашла в мастерскую - прицениться, сколько будет стоить памятник. Но ей ответили, что памятник уже заказан, и даже показали большую глыбу белого мрамора, из которого его скоро начнут тесать.
Возвращаясь с кладбища, Лидия Николаевна, повинуясь неодолимому желанию, остановилась в том же самом месте, на углу Воздвиженки и Арбатских ворот, вышла из машины и спустилась в переход. Там все было по-прежнему, только уголок, где прежде сидел Володя, теперь занимала художница в кожаной куртке, обмотанная ярко-зеленым в красных маках платком. Навстречу поднялся изнывающий без работы псевдо-Сезанн:
- Кого ищем, мадам?
- А где Володя?
- Какой Володя?
- Вон там сидел…
- Ах, Лихарев! Так его давно нет.
- Нет? А что с ним случилось? - испугалась она.
- Может, за границу умотал. Он же мастер! А сюда так, для баловства ходил…
- Жаль.
- Чего же жаль? Давайте я вас изображу!
- Вы так не умеете, - ответила Лидия Николаевна и, сдерживая слезы, быстро пошла к выходу.
Поднявшись наверх, она все-таки не выдержала и разрыдалась. Предвкушавший поживу молоденький постовой, увидев плачущую хозяйку розового джипика, растерялся, махнул жезлом и отпустил ее восвояси…
2001-2002
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО МУЖА
1.
Саша Калязин, совсем даже неплохо сохранившийся для своих сорока пяти лет высокой интересный мужчина, был безукоризненно счастлив. Напевая себе под нос «Желтую субмарину», он торопливо и неумело готовил завтрак, чтобы отнести его прямо в постель любимой женщине. Прошло три недели, как он ушел от жены и обитал на квартире приятеля-журналиста, уехавшего в Чечню по заданию редакции. За это время жилплощадь, светившаяся прежде дотошной чистотой и опрятностью, какую могут поддерживать только застарелые холостяки, превратилась в живописную свалку отходов Сашиной бурной жизнедеятельности. Немытые тарелки возвышались в мойке, накренившись, как Пизанская башня, а в ванной вырос холм из нестираных калязинских сорочек. Брюки, в которых он ходил на работу в издательство, после отчаянной глажки имели теперь две стрелки на одной штанине и три на другой. Кроме того, кончались деньги: любовь не считает рублей, как юность не считает дней… Но все это было сущей ерундой по сравнению с тем, что теперь он мог засыпать и просыпаться вместе с Инной.
Калязин зубами сорвал неподатливые шкурки с толсто нарезанных кружочков копченой колбасы, нагромоздил тарелки, чашки, кофейник на поднос и двинулся в спальню, повиливая бедрами, как рекламный лакей, несущий кофе «Голдспун» в опочивальню государыне-императрице. К Сашиному огорчению, Инны в постели не оказалось, а из ванной доносился шум льющейся воды. Калязин устроил поднос на журнальном столике, присел на краешек разложенного дивана, потом не удержался и уткнулся лицом в сбитую простынь. Постель была пропитана острым ароматом ее тела, буквально сводившим Сашу с ума и подвигавшим все эти ночи на такие мужские рекорды, о каких еще недавно он и помыслить не мог. Томясь ожиданием, он включил приемник, но, услышав заунывное философическое дребезжание Гребенщикова, тут же выключил.
Наконец появилась Инна - в одних хозяйских шлепанцах, отороченных черной цигейкой. Саша, как завороженный, уставился сначала на меховые тапочки, потом взгляд медленно заскользил по точечным загорелым ногам и потерялся в Малом Бермудском треугольнике. Инна любила ходить по квартире голой, гордо, даже чуть надменно делясь с восхищенным Калязиным своей идеальной двадцатипятилетней наготой. При этом на ее красивом, смуглом лице присутствовало выражение совершеннейшей скромницы и недотроги. Саша ощутил, как сердце тяжко забилось возле самого горла, вскочил, сгреб в охапку влажное тело и опрокинул на скрипучий диван.
- Подожди, - прошептала она. - Я хочу нас видеть…
Он понятливо потянулся к старенькому шифоньеру и распахнул дверцу. На внутренней стороне створки - как это делалось в давние годы - было укреплено узкое зеркало, отразившее его перекошенное счастьем лицо и ее ожидающую плоть.
…Потом лежа завтракали.
- В ванной полно грязных рубашек, - сказала она.
- Да, хорошо бы постирать… - согласился он.
- Конечно! Но сначала надо их обязательно замочить, а воротники и манжеты натереть порошком…
- Натереть?
- Да, натереть. А ты не знал? Показать?
- Нет, Инночка, я сам…
- Ах, ты мой самостоятельный, все сам… Все сам! - она засмеялась и нежно укусила его за ухо.
- Нет, не все…
- А что - не сам?
- Да есть, знаешь, одна вещь, даже вещица… - загнусил он и почувствовал, как только-только улегшееся сердце снова подбирается к горлу.
- Ну, Саш, ну не надо… Опоздаем на работу!
- Не опоздаем!!
…Потом одевались. Этот неторопливый процесс сокрытия наготы, этот стриптиз наоборот, начинавшийся с ажурных трусиков и заканчивавшийся строгим офисным брючным костюмом, неизменно вызывал у Калязина священный трепет. Нечто подобное, наверное, испытывали первобытные люди, наблюдавшие, как солнце, сгорая, исчезает за горизонтом. А вдруг навсегда?
…Он высадил Инну за квартал до издательства, а сам, чтобы не вызывать ненужных ухмылок сослуживцев, все прекрасно понимавших, поехал заправляться. Наполнив бак, Саша хотел заодно подрегулировать карбюратор в сервисе рядом с бензоколонкой, но потом передумал. Зачем? На днях он должен был отдать машину своему недавно женившемуся сыну. Так они условились с Татьяной.
На решающий разговор с женой Калязин отважился три недели назад, убедив себя в том, что дальше так продолжаться не может. Полгода Саша, наоборот, был вполне доволен тем, что делит жизнь между двумя женщинами. А что еще нужно? Дома - Татьяна, привычная и надежная, как старый, в прошлом веке подаренный к свадьбе кухонный комбайн, а на службе - отдохновенная Инна. В любой момент можно было приоткрыть дверь в приемную и увидеть ее - деловитую, недоступную, прекрасную… Или даже подойти и спросить: «Инна Феликсовна, „Будни одалисок“ ушли в типографию?» И получить ответ: «Конечно, Александр Михайлович, еще вчера…» И успеть заглянуть в ее глаза, темные, невозмутимые, лишь на мгновенье - специально для него - вспыхивающие тайной нежностью. И тогда весь рабочий день, наполненный верстками, сверками, сигнальными экземплярами, занудными авторами, превращался в томительно-трепетное ожидание того момента, когда она, выйдя из издательства и прошмыгнув квартал, сядет в его конспиративно затаившуюся во дворике «девятку» и скажет: «Ну вот и я…» Скажет так, точно они не виделись вечность.
Потом, проклиная красные сигналы светофоров, он мчал Инну в Измайлово, чтобы успеть все, все, все и насытиться на неделю вперед. Чаще просить ключи было неловко. К возвращению друга-журналиста, любившего поболтаться по фуршетам и презентациям, каковые в изобильной Москве случаются ежедневно, они уже пили кофе и долгими молчаливыми взглядами рассказывали друг другу обо всем, что меж ними происходило полчаса назад. Так дети, выйдя из кино, тут же начинают пересказывать друг другу только что увиденный фильм. Друг возвращался с заранее заготовленной шуткой, вроде «Пардон, но я тут живу!», бросал на Калязина насмешливо-завистливый взгляд и приоткрывал, проверяя, холодильник: бутылка хорошего коньяка была условленной платой за эксплуатацию помещения вкупе с мебелью. У ног журналиста терся черный пушистый Черномырдин - и в желтых кошачьих глазах горела немая мука, точно он хотел и не мог доложить вернувшемуся хозяину про все то удивительное, что происходило в квартире в его отсутствие.