Выбрать главу
в день такой без службы будет в этот год. И вздохнул глубоко старый иерей, в думы погрузился о судьбе своей. Вспомнил, как бывало, праздник он встречал, окружен друзьями, как счастлив бывал он тогда, но это все давно прошло, счастье улетело, будто не было. Старый, позабытый, он один живет, от родных далеко и один умрет. Родственники! Сколько с ними было слез, сколько горя, нужды он для них понес. Как любил их сильно, всем им помогал, а теперь под старость, знать, не нужен стал. А желал бы сильно он их повидать и, прощаясь с ними, многое сказать. Умер бы в сознаньи, что родных рука — не чужих, закроет очи старика. Их к себе напрасно каждый день он ждет, знать, и не дождётся, скоро смерть придет. На дворе сильнее вьюга всё шумит, оторвавшись, ставня хлопает, скрипит, злобно ветер воет и в трубе гудит. И отцу Захару сон на ум нейдет, смутная тревога вдруг запала в грудь, В памяти пронесся долгой жизни путь. Боже мой! Как скоро жизнь моя прошла, и итог свой страшный смерть уж подвела. Страшно оглянуться на всю жизнь — она разных злых деяний и грехов полна. Добрых дел не видно, а ведь он же знал, что к Тому вернётся, кто его создал, что за всё отдаст он Господу ответ, где же оправданья? У него их нет.
Жил, не помышляя о своём конце, часто забывая о своём Творце. Вспомнил он, что в жизни суетной своей меньше он боялся Бога, чем людей. Бог-то милосердный, всё потерпит Он, легче ведь нарушить Божий-то закон, чем мирской, ведь люди, как Господь, не ждут, за проступок в здешней жизни воздадут. И хоть суд людской-то больно тороплив, да не так, как Божий, прост и справедлив. Без суда, без следствий он всю жизнь прожил, но зато пред Богом много нагрешил. перед кем гордился, перед кем молчал… Сильным поклонялся, как нужду имел, грешников богатых обличать не смел. Хоть по долгу должен был сие творить, да ведь людям страшно правду говорить. Обличи, попробуй, будешь без куска, а семья на грех-то больно велика. Пастырем примерным тут уж трудно быть, ну и потакает, чтоб на хлеб добыть. Правда, он приходом век доволен был и нелицемерно прихожан любил. Лишнего за требы он не вымогал и чем мог, несчастным часто помогал. Но в нужде, случалось, согрешал и он. Раз кабатчик сельский скряга Агафон на богатой вздумал сына обвенчать, а тут надо было в город отправлять сыновей в ученье, вот он и прижал кулака и лишних пять целковых взял. Да потом и сам-то деньгам был не рад, приходил кабатчик в дом к нему сто крат. Торговались каждый день они до слез, сколько тут упрёков, сколько тут угроз выслушать он должен был от кулака, лишняя надбавка стала не сладка. К высшему начальству жалобой грозил, а владыка строгий в это время был. Страху-то какого натерпелся он, да спасибо, скоро сдался Агафон. Он за всё служенье целых сорок лет, как огня, боялся ябед и клевет. Слава Богу, не был никогда судим, и владыки были все довольны им. Будет ли доволен им Владыка тот, к коему с ответом скоро он пойдёт? От души глубоко иерей вздохнул и на образ Спаса с верою взглянул. Освящен лампадой, лик Христа сиял и с любовью кротко на него взирал. — Боже мой, великий! — старец прошептал и рукой дрожащей сам креститься стал. — Согрешил я много, Боже, пред Тобой, был не пастырь добрый, а наемник злой. Раб был неключимый и за то Тобой я сейчас наказан, Боже, Боже мой. В день, когда Ты миру светом воссиял и звезду с востока в знаменье послал, в день, когда в восторге вся ликует тварь, в день, когда родился Ты, мой Бог и Царь, совершить служенье как желал бы я! Но во всём пусть будет воля лишь Твоя. Снова осенил он тут себя крестом и забылся… Буря выла за окном.