Теперь подношения были более чем скромными, и вообще казалось странным, что кто-то еще нуждается в поддержке Афродиты.
За те несколько столетий, что отделяли современников Плутарха от снедаемого яростной страстью поэта Архилоха или же от царицы Федры, запутавшейся в тенетах желания, греки разучились любить. Так же как разучились сражаться, осваивать новые земли, строить храмы и сочинять стихи. Оказалось, что душа засыхает по мере умаления свободы и что любовь человека зависимого, почти что раба, лишь с большой долей условности может быть названа этим великим словом. И если Цицерон писал о себе, что он слишком поздно пустился в путь и сумерки Рима застали его на дороге, тогда что же мог сказать о себе Плутарх, стоя перед руинами своей блистательной Эллады?
Плутарха поразило древнее изображение Киприды: это было нечто вроде каменной межи на ристалищах, круглое внизу и понемногу суживающееся кверху. Неизвестно, сколь много поколений отделяло этот малопонятный фетиш от праксителевых венер. Может быть, его создателями были те древние люди, название которых начиналось со слога «ант», а может быть, оно дошло от еще более отдаленных времен и подобные изображения выбивали из камня те же самые звероподобные существа, нечто вроде африканских троглодитов, грубые орудия которых находят время от времени при рытье канав?
Путешествия, без которых вообще не возможен пишущий человек, означали для молодого Плутарха не меньше, чем чтение исторических и литературных сочинений, по которым он постигал прошлое Эллады. Привыкнув с юношеских лет к постоянному общению с бессмертными мыслителями, он слышал их голоса на руинах старинных городов, сравнивая то, о чем они писали, с тем, что видел сам. Сквозь напластования веков Плутарх различал повсюду очертания и знаки великой греческой культуры в пору ее цветения, и видел то, что было уже неразличимо для большинства его современников. Все более очевидной становилась для него непрерывная связь поколений и времен, и поэтому, как уже говорилось, его восприятие мира не было отягощено тем безысходным отчаянием, которое действительно есть конец всякой вещи и всякого существования.
Исходив и объездив окрестные греческие земли, Плутарх стал совершать более длительные путешествия — в Анатолию и Египет, а затем в Рим и Галлию. В этих поездках он окончательно осознал себя как грека, наследника великой цивилизации, и выработал свое отношение к остальным народам, иного типа культурам. И чем более очевидной становилась для него общность их дальнейшей судьбы внутри «паке романа» («римского мира»), тем более отчетливо вырисовывалось место Эллады в этой, по мнению Плутарха, единственной разумно устроенной части Ойкумены.
Особенно непросто для него, как и для других греческих историков и литераторов, начиная со времени персидских войн, было определить свое отношение к Востоку. С одной стороны, он был бесспорной прародиной человеческой культуры. Но с другой — почти все, за исключением Геродота, считали, что именно из Азии пришло все то ложное, развращающее и расслабляющее, что, распространившись по Элладе, в конце концов ее сгубило. Этот давний, так и не разрешенный спор был, по существу, спором между корнями древнейшего культурного древа и одной из самых мощных, уже отцветающих его ветвей, между Эгеидой и Анатолией, населяемыми якобы еще до Дарданова потопа одним и тем же легендарным народом титанов. Сама Эллада выросла и расцвела, пережив несколько темных веков после вторжения с северо-востока варваров с железными мечами, восприняв многое из малоазийской культуры. Однако обычаи и представления людей железного века, столь неприемлемого для патриархального поэта Гесиода, присущий им склад души настолько отличались от бытия и мировидения переживших свою лучшую пору великих народов Востока, что их глубинное противостояние сохранялось до самого конца, так полностью и не преодоленное ни Александром Македонским, ни римскими прокураторами.
Плутарх, судя по его сочинениям, не раз бывал в Передней Азии и в молодости, и в более зрелом возрасте, у него были там хорошие знакомые, но он так никогда и не изменил своего мнения о какой-то глубинной несостоятельности тамошней жизни. И в целом люди Востока продолжали оставаться для него теми же чуждыми всему подлинно человеческому варварами, как в свое время для Аристотеля, который советовал своему царственному ученику Александру обходиться с ними как с животными или же растениями — без нужды не ломать и не калечить. Для Плутарха, как и для образованных эллинов прошлого, был неприемлем спекулятивный склад восточной натуры, торгашество и бездушная жестокость азиатов, лицемерная неискренность людей, давно и навсегда переставших быть хозяевами собственной судьбы.