Выбрать главу

Со смертью последнего из Клавдиев окончилась не просто династия, ведущая свое происхождение от одного из древнейших, еще сабинских родов, окончился сам прежний Рим. Он перестал быть чем-то особенным, отличным от обессилевшего восточного мира и северо-западных варварских племен, вместе со всеми ними он все больше превращался в нерасторжимое единое — некое огромное, все менее доходное хозяйство под надсмотром умеющих считать копейку принцепсов. И чем дальше шло время, тем большее значение приобретало именно умение считать. По собственной воле (или же по имперскому приказу) уходили из жизни философы и литераторы, такие как Луций Анней Сенека, выходец из Испании, последователь стоицизма, учивший, что из жизни надо не убегать, а покидать ее достойно и сознательно, или же Гай Петроний, «судья изящного», законодатель мод и друг Нерона, автор бессмертного романа «Сатирикон». Те, кому пока удалось уцелеть, спешили затеряться в провинциальном захолустье, и подлинным хозяином не только Рима, но и всей империи малу-помалу делался петрониевский Тримахильон — сметливый вольноотпущенник, чаще всего родом из Малой Азии, на шее которого еще не стерся след от рабского ошейника, академик спекуляции, готовый скупить и перепродать весь белый свет.

В домах своих римских друзей Плутарху довелось видеть и некоторых из тех последователей стоицизма, которые в свое время выступили против Нерона, были подвергнуты опале и только недавно смогли вернуться из изгнания. Наиболее значительных из заговорщиков, во главе которых стоял молодой аристократ Кальпурний Пизон, давно уже не было: покончили с собой поэт Марк Анней Лукан, племянник Сенеки, «знаменосец пизонова заговора», открыто воспевавший борьбу с тиранией, и Тразея Пет, прославлявший республиканские порядки и староримские добродетели в написанной им биографии Катона. Был изгнан Гельвидий Приск и сослан на каторжные работы известный учитель философии Музоний Руф, рассуждавший на своих беседах о том, что люди аморальные и преступные не должны находиться у власти.

В тот год, роковой для еще снедаемых республиканской ностальгией, когда над городом пролетела «хвостатая звезда», были осуждены и сосланы некоторые другие, менее видные приверженцы стоицизма, считавшие, что даже при самых неблагоприятных обстоятельствах надо стремиться воздействовать на ход событий. Никто не смог бы убедить их в том, что время философов проходит или уже прошло; им хотелось, о чем писал Сенека, выйти со словом истины на просторы широкого мира — общей отчизны всех людей, однако мир отвергал их насмешливо и жестоко. Так, Музоний Руф, едва вернувшись с каторги, решил было обратиться с философской проповедью к солдатам Вителлин, толкуя о благах мира и ужасах войны, и едва унес от них ноги.

Для Плутарха все это было уже в прошлом: тщетные попытки Платона склонить сицилийского тирана к установлению более разумного и правильного, на его взгляд, общественного строя; проекты Аристотеля и подвижническая деятельность Зенона, стремившегося научить своих потерпевших историческое поражение современников, как остаться «человеком общественным», как сохранить достоинство и способность ставить большие цели даже тогда, когда тебя все меньше считают за человека. Сам Плутарх, как и большинство мыслящих греков последемосфенова времени (когда была предпринята последняя попытка оружием вернуть былое), искал свободы самовыражения не в противоборстве со сложившимся порядком, что было очевидно бессмысленно, но — приспосабливаясь к этому порядку и в то же время как бы наблюдая все со стороны, из интеллектуального убежища, недоступного ни цезарям, ни северным наемникам. Греки уже прошли этот путь, который завершали теперь образованные римляне, последние из защитников «подлинно человеческих качеств». И хотя Плутарх упоминает кое-где в своих сочинениях о заговоре стоиков, их изначально обреченная попытка вернуть невозвратимое не вызывает у него особого сочувствия. Как и других греков, знавших от отцов и дедов о безжалостном гнете римских республиканцев, его не трогали страдания и унижения римских аристократов, даже философствующих. К тому же, он находил мало общего между греческими стоиками, даже теми последними из них, у кого полтора столетия назад учился Цицерон, и их италийскими последователями, убежденный в том, что все настоящее и достойное внимания в области высшего умствования навсегда отошло в прошлое вместе со свободой Эллады.