Для Плутарха же все это как бы не существовало. Он почти не упоминает о том, что приводило в безнадежное отчаяние элегантного Петрония и питало сарказм Марциала. Он не убеждает себя, подобно Сенеке, что можно творить даже посередине торжища, среди пирожников и торговцев сладостями, нахваливающих свой товар, или же в помещении над общественными банями, размышляя о смысле бытия под доносящиеся снизу шлепки массажистов и оглушительный плеск плюхающихся в бассейн. Лишь вскользь упоминает он о неразборчивости римских женщин, избегающих обременять себя семейством, тех самых, которых, по словам Петрония, «распаляет лишь вид гладиатора, или покрытого пылью погонщика ослов, или, наконец, актера на сцене, выставляющего себя на показ». Таких и в Греции уже было предостаточно. Только зрелище травли зверей, приводящее прямо-таки в экстаз римскую публику, выводит Плутарха из равновесия. И прекрасные африканские звери, заточенные, как смертники, в цирковых клетках, наблюдать которых он ходил в свободные от представлений дни, все больше кажутся ему более достойными сострадания, чем люди.
Разделяющий во многом учение Пифагора о том, что и животные имеют душу, Плутарх будет впоследствии не раз обращаться к этой теме в своих трактатах («О полезности животных», «О мясоедении» и др.), где за советами, увещеваниями не обижать, не мучить животных проглядывает незабываемый ужас римских игр. Он уверен, что кто жесток к животным, тот такой же и в отношении людей. Кто не уважает чужую жизнь, пусть даже это жизнь, казалось бы, совершенно не нужного существа, тот не способен на высокое творчество, и, возможно, в значительной степени поэтому среди римлян было так мало настоящих философов, поэтов и художников. «Сам я, — писал Плутарх в биографии Катона, известного своей бесчеловечностью, — не то что одряхлевшего человека, но даже старого вола не продал бы, лишая его земли, на которой он воспитался, и привычного образа жизни и ради ничтожного барыша словно отправляя его в изгнание, когда он уже одинаково не нужен ни покупателю, ни продавцу».
В трактате «О полезности животных» Плутарх не только осуждает чревоугодников, которые не щадят даже благородных птиц, журавлей и лебедей, запирают их в темноте с выколотыми глазами и откармливают особыми приправами, но вообще предлагает отказаться от мяса. Ведь питался же Пифагор только хлебом с медом, а отказ от пожирания живых существ, наделенных и душой, и неким подобием разума, должен, по его мнению, изменить к лучшему природу самих людей. «Неприлично нам употреблять то, что имеет душу, как обувь или вещи, которые бросают, когда они износятся, — писал Плутарх в трактате „О мясоедении“. — Если не для чего другого, то для упражнения в человеколюбии нужно через это приучать себя быть кротким и милосердным. Животные и сами по себе достойны сострадания, как существа, одаренные душой, чувством, смышленостью, зрением». Уничтожение без нужды животных вредит природе и грубо нарушает ее законы, внушал он впоследствии ученикам Аристобулу, Никандру, Гераклеону, тем самым человек подготавливает собственную гибель.
Какой там отказ от мясоедения, когда в «Письмах к Луцилию» Сенека с горечью отмечает, что, кажется, единственный род состязаний, который еще интересует его соотечественников, так это состязания в изобретении все новых, невиданных и неслыханных, пагубных для здоровья блюд: «мякоть устриц, раскормленных в иле», знаменитая «союзническая приправа, эта драгоценная сукровица протухших рыб… жжет соленой жижей наши внутренности», «эти гноящиеся куски, что идут в рот прямо с огня». Казалось, что все создания природы, всё, что летает, бегает, ползает и плавает, существует только для того, чтобы быть пожранным на тянущихся до рассвета застольях, а затем выблеванным в отхожем месте после принятия соответствующего лекарства. В Риме до сих пор вспоминали о грандиозном блюде, придуманном самим Вителлием и названном им «щитом Миневры-градодержицы»: перемешанные воедино «печень рыбы скар, фазаньи и павлиньи мозги, языки фламинго, молоки мурен, за которыми он рассылал корабли и корабельщиков от Парфии до Испанского залива».