Возможно, Плутарху еще удалось увидеть последних из египетских жрецов и беседовать с ними о сущностном смысле древних богов, об их месте в мироздании, постигнуть которое стремился он сам, обращаясь к этой теме во многих своих сочинениях. Сложная иерархия богов Египта времен фараонов производила на Плутарха такое же впечатление величественной мощи, как великолепные храмы и, казалось, неподвластные времени пирамиды, как все древнее, которое было для него тем ценнее, чем оно было древнее. Не одобряя восхищения некоторых греков и римлян восточной и египетской культурой, Плутарх в то же время считал заслуживающими внимания религиозные представления египтян, в которых он находил ту же целостность мировидения, то же единение человеческой души и Космоса, что и в старинной религии греков, и даже написал об этом специальный трактат.
Многочисленные памятники неповторимого мира, представшие перед Плутархом на Черной земле, становящейся все более желтой из-за подступавших песков, словно запечатлели в себе то величавое спокойствие первоначальных времен, которого давно уже не знали его соплеменники, снедаемые внутренней тревогой. Казалось, создателям барельефов, на которых один за другим шли из века в век рыбаки с сетями, полными рыбы, земледельцы в коротеньких фартуках, с корзинами плодов на голове, а за ними — быки, гиппопотамы, крокодилы и ибисы, был вообще неведом тот страх, который, по словам Фукидида, «не только поражает память, но подавляет всякие руководящие правила, честолюбие, стремления, если философия не предоставила своей опоры». Но ко времени Плутарха не помогала уже и философия, люди пытались топить в вине страх перед жизнью, заглушать его кровавыми зрелищами, и было лишь два пути избавиться от этой смертельной тревоги: один — полное очерствение души, безразличие ко всему на свете, и второй — глубочайшая вера в конечную разумность бытия. Она одна помогает сохранить душу даже в самые трудные времена, позволяет перешагнуть через черту, которая для многих оказывается последней, и взойти на новую ступень неизвестно сколь длинной лестницы, по которой разумные существа поднимаются от праха земного к своей небесной прародине.
Вся тщета земного величия предстала перед Плутархом, когда он шел по горячему песку к гигантским гробницам Хеопса и Хефрена, этим рукотворным горам из гладко обтесанных каменных блоков. Воздвигнутые на крови и мучениях сотен тысяч рабов, жизнь которых не имела цены, и все же живых и цеплявшихся за свою страшную жизнь, пирамиды могли показаться Плутарху одним из воплощений того жестокого варварства, против которого всегда восставала его взыскующая человечности душа.
Теперешний же Египет, каким он предстал перед Плутархом в Александрии, населенной греками, иудеями и другими выходцами с Востока, жил по тем же законам, что и остальное население империи. Предметом интереса всех жаждущих мудрости оставался Мусейон — этот Дом муз, основанный более трех столетий назад царем Птолемеем, одним из наследников Александра Великого, где находила себе более или менее сытное пристанище греческая ученость, ненужная в захиревшей Элладе. В Мусейоне получили возможность для творчества многие поэты (среди них Каллимах и Феокрит) и ученые, математики, астрономы, грамматики. Казалось бы, греческий стиль возобладал здесь повсюду. И в то же время жизнь Египта продолжала зависеть от тех самых причин, что и в древности, от тех особенностей земли и климата, которые определили когда-то строй сложившегося здесь общества. По-прежнему жизнь была сосредоточена вокруг Нила, который, по словам греческого писателя Ахилла Татия, оставался для египтян всем: «и река, и земля, и море, и болото. Трудно поверить своим глазам, когда видишь соседями корабль и кирку, весло и плуг, руль и серп, моряков и земледельцев, рыб и быков. Там, где ты только что плыл, ты можешь засеять поле, а засеянное поле окажется возделанным морем». И, как когда-то фараон, римский наместник бросал в положенный день золотой кубок в разлившиеся воды Нила, чтобы тот и впредь кормил превосходным хлебом не только Египет, но в значительной мере и Рим.