Я не пожелал бы такой физиономии своим лучшим друзьям.
— Новое что-нибудь есть?
— Ничего, — отвечает Гут. — После сельского полицейского ничего. Судебно-медицинский эксперт считает, что он был убит раньше, чем ветеринар. Все то же самое: удар в сердце сзади, со спины. Я удвоил патрули.
— Надо будет попросить подкреплений из Ланца.
Мой друг вытирает лоб. Эта волна убийств — серьезный удар по нему. На карту поставлена его карьера. Если ему удастся арестовать преступника, он, несомненно, получит повышение. Ну а если нет, то — учитывая шумиху, поднятую прессой, — встает угроза досрочной отставки.
Гут намерен утешить шефа. Пытается обратить его внимание на то, что тут есть и приятная сторона:
— В любом случае это преступление века. Шатц смотрит на него блеклыми глазками:
— Так всегда говорят.
Он прав. Гут малость переборщил. Это — преступление века? А что же тогда я?
— Так что мне сказать журналистам? — интересуется Гут. — Надо им что-то кинуть, а то они нас разнесут в клочки. Полиция бездействует… Власти спят…
— Да черт с ними, я привык, — бурчит Шатц. — Каждый раз, когда происходит какое-нибудь чудовищное преступление, виновата оказывается полиция. В первый раз, что ли… Вы изучили новые отпечатки?
— Те же самые. Мы сравнили их с отпечатками всех известных нам садистов, психов, сексуальных маньяков — никакого результата.
— Вот то-то и оно-то… Никаких улик, никаких мотивов и… двадцать два трупа! А можете вы мне сказать, отчего у всех жертв на лице такое восхищение, будто это самое лучшее, что случилось с ними в их сучьей жизни? Я ничего не понимаю! Ничегошеньки! Рожи просто сияют! Вы видели ветеринара? На морде такое блаженство, будто он на седьмом небе. В конце концов, это раздражает.
— Согласен, это вообще-то тревожно, — кивает Гут. — Да еще при такой жаре…
Да, стоит жара. Правда, в нынешнем моем состоянии — как бы это половчее выразиться? — определенного отсутствия физических характеристик — мы, евреи, всегда тяготели к абстракции — я абсолютно нечувствителен к температуре. Но после этой волны убийств в лесу Гайст [4] я ощущаю нечто не совсем обычное. Какое-то покалывание. Трепетание. Ласка. В воздухе чувствуется странное возбуждение, некая мягкая, жаркая и отзывчивая женственность. Даже свет кажется немножко чище, каким-то чуть-чуть ирреальным, ощущение, словно он тут только для того, чтобы окружить кого-то неведомого ореолом. Это не тот привычный природный свет, тут чувствуется человеческая рука, человеческий гений. Ловишь себя на том, что думаешь о Рафаэле, о сокровищах Флоренции, о магии Челлини и о наших божественных гобеленах, обо всех шедеврах, которые стольким обязаны искусству и так малым реальности. Впечатление, будто вокруг готовится своего рода апофеоз воображаемого и что очень скоро на этой земле не останется и следа постыдного, нечистого, несовершенного. Мазлтов, как говорят на идише, когда хотят сказать: мои поздравления. А если говорить обо мне, я всегда был за Джоконду.
— Сколько служу в полиции, никогда не видел таких счастливых трупов, — говорит Шатц. — На лицах райское блаженство. Иначе просто не скажешь. И тут возникает вопрос, и я думаю, в нем ключ к решению проблемы. Что видели эти сукины дети? Потому что им, перед тем как прикончить, показали что-то такой красоты… такой красоты…
Я обратил внимание, что писарь Хюбш проявляет все признаки возбуждения. Похоже, слово «красота» оказывает на него самое благотворное воздействие. Должно быть, несмотря на свой занюханный, нафталинный вид, он — натура мечтательная, нежная. Он явно взволнован. Брови его поднялись домиком над пенсне, отчего физиономия стала точь-в-точь как морда взгрустнувшего дога. Не ожидал я, что у этой канцелярской крысы могут быть какие-то безотчетные стремления.
— Во всех случаях никаких следов борьбы, — заметил Гут.
— То-то и оно. Можно подумать, что они сами просили пришить их. Рожи у всех просто сияющие… Что могли им показать, чтобы довести до такого состояния блаженства?
Хюбш привстал со стула и, подняв перо, заворожено уставился куда-то в пространство. Его кадык несколько раз судорожно дернулся над пристежным воротничком. Он сглатывает слюну. У него дрожит голова. Этот юноша меня таки очень беспокоит.
— Что на земле может быть такого прекрасного, чтобы, увидев это, люди шли на смерть с праздничным видом? Хюбш, по-вашему, что это? Друг мой, вы очень взволнованы. У вас есть какие-то соображения?
Хюбш опускается на стул, вытирает перо о волосы и утыкается носом в бумаги. Чего-то скребет перышком. Уверен на все сто, он еще ни разу не знал женщины.
— Химические анализы провели? Возможно, их напичкали наркотиками. Сейчас появились новые галлюциногены, например, ЛСД, мексиканские грибы, которые вызывают, говорят, волшебные видения. Это бы все объяснило.
Но Гут развеивает надежды комиссара.
— Никаких следов наркотиков, — говорит он.
— Но есть ведь такие, которые не поддаются анализу, сами знаете… Кажется, будто видишь Бога… всякие такие штучки…
— Не думаю, чтобы Бог имел к этому какое-то отношение.
— В любом случае убиты все они были в состоянии полнейшего экстаза, — мрачно отмечает Шатц. — Что-то в этом есть мистическое. Ритуальные убийства?
— Ну, вы хватили. Мы все-таки не у ацтеков.
Человеческие жертвоприношения в Германии… Вы шутите…