ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«Вся жизнь есть сон, и жизнь на сон похожа,
И наша жизнь вся сном окружена...»
В. Шекспир. «Буря»
Глава первая
Я — ОБЕЗЬЯНА
1
В чужой квартире, среди чужих вещей, в доме, выходящем на площадь, где страшно торчала черная металлическая голова, сразу понуждавшая вспомнить иллюстрации к детским изданиям «Руслана и Людмилы», медленно умирал одинокий старик пьяница.
Прижавшись правым боком к подушке, чтобы не выскочила циррозно ноющая печень, унимая неровную колотьбу сердца, его мерцательную аритмию, он думал о том, что винный магазинчик — вот он, за углом, в переулке. Но не в силах одолеть муку — встать, обуться, одеться, спуститься с пятого этажа, пройти дворик и обрести вожделенный пузырь, старик, нашарив под подушкой маленькое Евангелие, молил Господа продлить ему сон, не выползать из него в этот ставший ненужным мир.
Случалось, мольба бывала услышана, и тогда он переживал подлинное счастье: проваливался в глубокий обморок сна, долгого и красочного, длившегося в том измерении целую вечность, а, пробуждаясь и хватаясь за часики, в потрясении постигал, что прошло только десять, пятнадцать, двадцать минут. И, тяжко потея, снова молил о возможности заснуть, забыться, вернуться туда. Но нет, ноги коченели, подушка, которую он клал на голову, уже не приносила тепла и уюта, простынка сбивалась в жестяной комок, и веки сами собой расцеплялись. Гнусные сплетения на кирпичного колера чужих обоях тотчас принимали вид зверей, чудовищ, уродов, кривлялись, скалились и неслышно вступали в монотонно безумный танец. Он понимал, что конец совсем близко, рядом и, плывя в коллоидном растворе, меж сгустков уже этой, бессмысленной реальности, чувствуя, что в груди, как в испорченной фисгармонии, пищат альвеолы, сипло шептал:
— Таша, Таша… Ты обошлась со мной, как тургеневская барыня с Муму…
В чужой кухне, за очередной рюмкой, слушая ангельские голоса детей во дворе, больно режущие его, обманутого, осиротевшего отца, он снова, сквозь пьяные слезы на лице, вспоминал себя вчерашнего, всего-то двухлетней давности. И это тоже казалось вожделенным сном..
2
Алексей Николаевич легко сходился с людьми, владел даром общения, умел нравиться, обаять и оттого был преувеличенно жизнерадостен, чересчур охотно откликался на каждую шутку — особенным, утробным хохотом и так темпераментно предавался бытовым утехам, словно желал в чем-то обмануть себя. В частых застольях, уже в полупьяном кураже, глядя на молодую жену и поднимая рюмку с коньяком, пел: «Кто может сравниться с Матильдой моей…» Да, сидевшие за его столом, преимущественно сверстники или подстарки, приходили с женами-однолетками, уже увядшими, имевшими дочерей — ровесниц его жены.
А он? Был совершенно уверен в своей Наташе, или сокращенно — Таше, матери его единственной дочки Танечки, которой он тоже гордился даже не по-отцовски или уже по-дедовски, а по-матерински нежно любил. Воспринимал как собственность все: жену, дочку, огромную квартиру в сталинской «высотке», с гостиной в сорок метров, выходящей окнами на Кремль, роскошное пианино «Фёрстер», на котором дилетантски наигрывал несколько классических пиесок, кабинет с необъятным, отгороженным решеточкой, с фигурной башенкой столом девятнадцатого века — копией того самого, за которым художник Ге запечатлел Льва Толстого, богатую библиотеку и даже Ташину бабушку, которая, продав свой дом, приехала к ним из-под Полтавы.
Он не ощущал своего возраста и всякий раз поражался, когда в прогулках с Танюшей кто-то принимал ее за внучку. Играл круглый год в теннис (к которому приохотил и Ташу) — часами, не чувствуя усталости, а после поглощал в изобилии пиво и не знал болезней. Только шумы в голове, знаки начинающегося склероза, да бессонницы напоминали, что молодость давно прошла.
Была у него еше одна черта, доставшаяся в наследство от обезьяны, в родстве с которой он состоял согласно восточному гороскопу. У Алексея Николаевича существовало второе, внутреннее лило, которое охотно застывало, принимая вид любой встречной хари. Так что возвращаясь после фильма или спектакля, он долго еше не мог выскочить из героя — негодяя или херувима. Не этим ли и питалась его страсть к игре, притворству, лукавству, в сочетании с полной беззаботностью и непрактичностью? Очевидно, его бесхарактерность или слабоволие нуждались в защитной обезьяньей каске.
В быту, в сердечных делах, в семье — всюду он шел на поводу, отдаваясь стечению обстоятельств. Когда же приятели упрекали его в слабости, он отвечал: