— Помнишь, к тебе приезжал твой закадычный дружок Наварин с девицей?
— Да-да, — автоматом отозвался Алексей Николаевич. — Ее, кажется, звали Люся. И она была этакая дылда. На голову выше его…
— Так вот эта Люся была валютной проституткой. И не только. Когда вы с Навариным ушли выпивать, Люся подсела ко мне, начала тихонько гладить и ласкать меня… Было так приятно… Совершенно новое ощущение… Если бы не пятый месяц беременности, я бы ей уступила… Знаешь, я расскажу тебе еще кое-что. Конечно, далеко не все… Но быть может, это пригодится тебе, если ты захочешь написать обо мне роман…
Она залпом выпила шампанское и крепко затянулась сигаретой.
— Когда я приехала в Москву и зацепилась за ПТУ, меня вычислила одна девушка… Моложе меня на год. Как и Люся, лесбиянка… Но мне это не подходило… И все же у нас образовалась тесная компания… И когда совсем не было денег, мы с ней ехали на трехвокзальную площадь. Я изображала приманку. И когда кто-то клевал, отправлялись втроем на фанзу. Там клиенту отдавалась она… Она была страшненькая…
— Это было до твоего афганца? — чужим голосом спросил Алексей Николаевич.
— Разумеется… Милый мальчик… Он учился в Москве и происходил из какой-то очень родовитой семьи. Я обедала с ним в лучших ресторанах и буквально писала шампанским. А потом всем этим ребятам приказали вернуться в Кабул…
Да, афганский принц уехал, а с ним уехали и обеды и «Бакы» и «Узбекистоне», пловы, бешбармакн, восточные сласти и шампанское; а заодно — беззаботность и недуманье. Осталась жалкая магнитола «Тошиба», которую она всегда таскала с собой.
Она стояла в очереди у молочного магазина возле Киевского вокзала, когда появился он — неопрятный субъект без возраста, с оплывшим лицом и свежим синяком под глазом. Грязная женская кофта и пузырящиеся на коленях брюки дополняли его портрет.
Кто мог бы разглядеть в нем поэта, книгочея и сумасшедшего философа нашей российской помойки!
Ничего не выходит наружу,
твои помыслы детски чисты.
Изменяешь любимому мужу
с нелюбимым любовником ты.
Я свою холостую берлогу
украшаю с большой простотой —
на стене твою стройную ногу
обвожу карандашной чертой.
И почти не добившись успеха,
выпью чаю и ванну приму.
В телевизор старается Пьеха,
адресуется мне одному.
Надо, надо еще продержаться
эту пару недель до весны,
не заплакать и не засмеяться,
чтобы в клинику не увезли…
Он пускал свои стихи, как одуванчик семена по ветру — авось что-нибудь найдет почву, прорастет.
…Когда Чудаков стал клеить Ташу, казалось, она отбреет его одним из уже отработанных в Москве приемов. Но едва он открыл рот, она забыла обо всем, слушала его во все уши, и вдруг оказалась в грязной квартирке, в двух шагах от вокзала. Из кухоньки выглянула худая старуха на костылях, и Чудаков закричал на нее совсем другим, новым для Таши голосом:
— Ты мне мешаешь! Пошла вон!..
И старуха с кротким ворчанием напялила на себя какую-то рвань и, стуча костылями, выползла из квартиры.
— Кто это? — в ужасе спросила Таша.
— Моя мать, — небрежно ответил Чудаков и тут же перешел к делу: — Тебе нужно познать сексуальную школу. Школу сексуального воспитания. Пройдешь ее — завоюешь Москву. Будешь получать шикарные деньги…
Он долго шаманствовал, усаживая ее рядом с собой на продавленную кровать, застеленную, несмотря на лето, засаленным ватным одеялом, а затем быстро расстегнул штаны и приказал:
— Возьми его!
И она, чуть наклонившись, увидела — впервые в жизни — толстый, в складках живот неопрятного, опустившегося мужика в летах, с паучком волос вокруг пупка. Чудаков все нагибал и нагибал ее голову, пока ее не стошнило. И вскочив, тряся мокрыми штанами, он кричал на нее:
— Сумасшедшая!
… Заключим с тобой позорный мир,
я продал тебя почти что даром,
и за мной приедет конвоир
пополам с безумным санитаром.
Таша выборматывала все это, полупьяная, через двенадцать лет их семейной жизни с Алексеем Николаевичем, заставкой к которой стала первая странная ночь.
Тогда, недели через две после их совместных странствий по Москве, Чудаков и привез Ташу к Алексею Николаевичу. Поэт улегся в гостиной, а они провалялись на тахте, почти без сна, до утра. Когда Таша осталась в одних трусиках, Алексей попытался освободить ее от них. Но она строго сказала.
— Сегодня мне нельзя!
«Да, да! Как же я не понял! Чудаков орал правду каким-то господам, ждущим ее!» — думал он, тесно прижимаясь к ней, к ее пахнущему землей и травой крепкому крестьянскому телу, и бормотал: