Выбрать главу

Сказав последние слова, Панас подмигнул, а пан, отведя взгляд, всем видом смутился от намека – в двадцать шесть лет ходил еще холостой. Он выпростал руку из кармана, схватил протянутую рюмку и, протяжно выдохнув, глотнул.

– Добре, добре, – проговорил дед Панас, почесывая седой висок. – Тока щоб три пожелания исполнились, надо три рюмки глотнуть.

Он уже наливал вторую, посмеиваясь над паном. Пан глотнул и вторую, быстро опрокидывая ее в рот и уже сам тянулся за следующей.

– А то вон у Тараса дочка, Светлана, чем тебе не та самая? – дед Панас наклонился к рюмке, и его слова зажурчали в нее вместе с хреновухой.

Пан выпил еще, провел по губам тыльной стороной ладони.

– Пана Тараса дочка за Богдана просватана, – сказал он и вздохнул глубже, чем вздыхают люди, на сердце которых никакой тяжести не положено.

– Тю-ю, – снова протянул дед Панас, – просватана – не поженена. Ще? – направил он горлышко бутыли прямо в грудь пану Степану.

– Ни, – присел тот и пошел, пошатываясь, к калитке.

– Добре, добре, – приговаривал дед Панас, глядя ему вслед. – Добре, добре.

Дальше пан пошел разомкнутой походкой, и язык его развязался – захотелось ему петь. Он сошел на обочину, чтоб не запачкать сапоги в свежей грязи, которая распространялась на дорогу, оттого что с горки потек весенний ручей. Пошел мимо низкой ограды, сколоченной из тонких бревен с содранной корой. Был даже такой момент, когда затуманенному хмелем глазу пана показалось, что то не бревна, а тонкие гладкие женские руки, зовущие его подняться на горку.

Вокруг тренькали птичьи голоса, забиваясь пану в уши, и он натянул поглубже кепку, но сразу спустил ее на затылок, разрешая трелям заходить в уши, и сам запел что-то неразборчивое, но, кажется, подпевное птичьим песням. Так, миновав кладбище и старую церковь, что оставались у него по правую руку, и никого не встретив, он дошел до креста, который стоял на обочине, а с того места можно было повернуть то ли на кладбище вправо, а то ли на лесок – влево. Пан остановился ненадолго перед крестом и уставился вниз – на его тумбу, которая сплошь была затянута каким-то чудным вьюнком, зеленеющим и зимой, и летом. Сквозь частые завитушки вьюнка проглядывали мельчайшие бордовые розы. Те розы казались не живыми, а выточенными каким-то искусным ювелиром из матового камня, что заполняет сердцевину гор. Обычно, направляясь в лесок, пан Степан надолго застывал перед тумбой, с содроганием рассматривая розы, ведь как бы ни были они совершенны, все равно от их темной матовости веяло загробьем. Но в этот раз, остановившись, пан сдвинул кепку, почесал затылок, и из горла его вырвалась развязная трель, которую нельзя было не принять за хохоток. Не задерживаясь, пан пошел дальше, достиг окраины села, потоптался на перекрестке, разминая ноги, до которых уже добрался хреновый хмель, повернул направо и вошел в лесок.

Деревья, сначала редкие, а потом растущие по три, по четыре, между собой непроходимо, встретили сыростью. Росли тут и грабы, и сосны, попадались березы. Тонкий слой сочного мха покрывал бока деревьев, и когда лучи ложились неровно, с той стороны, к которой пан был повернут лицом, могло показаться, что перед ним раздвигаются тяжелые бархатные портьеры карпатского леса. Но между деревьями было светло, и там, где их росло меньше, из-под сухих листьев поднимали склоненные головки подснежники. Их лепестки отливали такой матовой сияющей бледностью, какая только и могла родиться в заключении под землей, без света, а лишь в его предчувствии. Птицы продолжали петь, но тут, в лесу, их голоса приобрели гулкость и таинственность. Они снова и снова перекликивались друг с другом, и пану так отчаянно захотелось знать, о чем они галдят, что он даже всплакнул от невозможности понимать птичий язык.

Он пошел туда, куда всегда и ходил, – в глубину, к той кочке, за которой после обильных дождей и таянья снега возникал голосистый ручей. Очень уж любил пан, привалившись спиной к рыхлой, прогретой с утра кочке, слушать прыгающее журчание ручья, перебиваемое колкими голосами птиц. Он мог дослушаться до того, что начинало ему казаться: то не ручей течет за его спиной, а тянется бесконечный рушник, сотканный из первой травы и цветов, который птицы по краям крест-накрест обшили затейливым весенним узором.

Но в этот день после Панасовой хреновухи ноги пана слушались едва и выписывали такие зигзаги и загогулины, что если б оставляли следы на мягкой земле, то и их сверху можно было принять за какой-нибудь узор.

Наконец, дойдя до знакомой кочки, пан повалился на землю, подпер голову кепкой, чтобы в волосы не попала земляная труха, и полусидя задремал. По всему телу его прошла слабость, которая была пану не противна, а, наоборот, приятна. Томление превратилось в негу. То и дело пан, улыбаясь с закрытыми глазами, потягивал ногами и сладко постанывал в дремоте, пока не захрапел.