Только около двух ночи вернулся я домой и прямо в одежде плюхнулся на кровать. Я был перенасыщен, переполнен, раздавлен, меня мучила икота, в голове шумело, а изысканные блюда распирали желудок. Оргия! Оргия, пир, кутеж! “Ночь в ресторане, — шептал я, — ночной кутеж! Первый раз — ночной кутеж! Благодаря ему — и ради него!”
С тех пор я ежедневно усаживался на веранде молочной, поджидая адвоката, и следовал за ним, когда он появлялся. Кто-нибудь другой, может, и не стал бы жертвовать по шесть, по семь часов на ожидание. Но у меня была куча времени. Болезнь, эпилепсия, являлась, моим единственным занятием, да и то занятием парадным, не таким уж частым в веренице будней, никакие обязанности меня не тяготили, и я располагал массой свободного времени. Меня не отвлекали, как других, родственники, знакомые и друзья, женщины и танцы; кроме одного- единственного танца, пляски св. Валенсия (прим. Святой Валенсий — покровитель больных эпилепсией), не знал я ни танцев, ни женщин. Скромный доходик вполне покрывал мои потребности, да к тому же имелись данные, что мой истощенный организм долго не выдержит, зачем же мне было экономить? С утра до вечера — свободный, незанятый день, как бы беспрерывный праздник, время в неограниченном количестве, я — султан, минуты — гурии.
Ах, поскорее бы наконец: пришла она — смерть!
Адвокат оказался сластеной, и мне трудно выразить, как это было прекрасно; каждый раз, возвращаясь из суда домой, он заходил в кондитерскую и съедал два наполеона — я подсматривал сквозь витрину, как он, стоя у буфета, осторожно отправлял их в рот, стараясь не вымазаться кремом, а потом изящно облизывал пальцы либо обтирал бумажной салфеткой. Я долго не решался, но как-то раз наконец вошел в кондитерскую.
— Вы знаете адвоката Крайковского? Он у вас съедает каждый день два наполеона. Верно? Так вот, я плачу за пирожные на месяц вперед. Когда он явится, не берите с него, пожалуйста, денег, а только улыбнитесь: “Уже заплачено”. Тут ничего такого нет, просто, видите ли, я проиграл пари.
На другой день он пришел, как всегда, съел свои пирожные и хотел заплатить, но деньги у него не взяли. Он рассвирепел и бросил деньги в благотворительную кружку. Да мне-то что? Пустая формальность — пусть себе жертвует сколько угодно в пользу детей-сирот, это не изменит того факта, что он съел два моих наполеона. Однако я не стану описывать всего, потому что, в конце концов, возможно ли описать все? Море событий — с утра и до вечера, а частенько и ночью. Случались и нелепые минуты — однажды, например, мы уселись друг против друга в трамвае, лицом к лицу; и приятные — когда мне удавалось оказать ему какую-нибудь услугу, а иной раз и смешные. Смешно, приятно, нелепо? Да, ничего нет более сложного и тонкого, даже святого, чем человеческая личность, ничто не сравнится с бездонной глубиной таинственных связей, которые возникают между чужими, — хрупкие и эфемерные; они незаметно связывают уродливыми узами. Представьте себе адвоката, который выходит из общественного туалета, сует руку в карман за монетой и узнает, что счет уже оплачен. Что он в тот момент испытывает? Представьте, как он на каждом шагу наталкивается на признаки культа, на поклонение и преданность своей особе, на верность и железное чувство долга, на самозабвенность. Но докторша! Меня мучило ужасное поведение докторши. Неужели ей ни о чем не говорят его заигрывания, неужели зубочистка и коктейль в “Полонии” не производили на нее никакого впечатления? Скорее всего, она не соглашается — как-то раз я заметил, что он вышел от нее взбешенный, со сбившимся набок галстуком… Ну что за женщина?! Что же сделать, как ее склонить, как убедить, чтобы она наконец все поняла так же глубоко, как понимаю я, чтобы прочувствовала? После долгих колебаний я решил, что лучшее средство — анонимное письмо.
“Сударыня!
Разве так можно? Ваше поведение непонятно, нет. Вы не должны себя так вести! Неужели Вы останетесь равнодушны к этим формам, жестам, модуляциям, к этому аромату? Вы не способны оценить совершенство? Почему Вы тогда называетесь женщиной? Уж я бы на Вашем месте знал, в чем мой долг, если бы он только соизволил поманить пальцем мое маленькое, жалкое, неуклюжее женское тельце”.
Через несколько дней адвокат Крайковский (это происходило на пустынной улице, поздно вечером) остановился, повернулся и поджидал меня с тростью. Отступать было некуда — я продолжал идти вперед, хотя по телу разлилась какая-то слабость, пока он не схватил меня за плечо, встряхнул и стал колотить тростью по земле.
— Что означают ваши идиотские пасквили? Что вы прицепились? — кричал он. — Чего вы таскаетесь за мной? В чем дело? Я вас изобью! Вот этой палкой! Все кости переломаю!
Я онемел. Я был счастлив. Я впитывал в себя все это, как святое причастие, и закрыл глаза. И так же молча — наклонился и подставил спину. Я ждал — и пережил несколько великолепных минут, которые могут быть дарованы только тому, у кого и в самом деле немного осталось дней впереди. Когда я выпрямился, он торопливо уходил, постукивая тростью. С сердцем, преисполненным мира и благодати, возвращался я пустынными улицами. “Мало, — думал я, — слишком мало! Слишком мало! Надо еще — еще больше!”
И к благодарности примешалось раскаяние. Конечно! Она восприняла мое письмо как жалкие пустые фразы, как глупую шутку и показала его адвокату. Вместо того чтобы помочь, я помешал, а все оттого, что я слишком ленив и избалован, слишком мало выкладываюсь, слишком мало проявляю серьезности и ответственности, не умею пробудить сочувствие!
“Сударыня!
Чтобы открыть Вам глаза, чтобы разбудить Вашу совесть, заявляю, что отныне я буду подвергать себя различным самоистязаниям (пост и т. п.) до тех пор, пока это не произойдет. Как Вам не стыдно? Какие слова я должен найти, чтобы растолковать Вам, что такое неизбежность и долг? Собачий долг? Сколько же еще это будет продолжаться? Что означает Ваше упорство? Откуда такая гордыня?”