Выбрать главу

«Пока передых. Весь Крым чистый. Опять толкусь под Керчью, в тех местах, где был в ноябре. Когда выход с Перекопа немцам заперли, пленных стало ужас сколько, сдавались прямо целыми батальонами, верней, то, что осталось от батальонов. Апрель, а жара. Приказали нам с одним парнем, Лехой, конвоировать сотню человек. Леха из-под Пскова. У него, как и у меня, родные в оккупации, ни слуху ни духу. Идем. А жара! Немцы смирные, а мы грязные, мокрые. И море рядом. Леха говорит: «Давай передых». Кто же будет возражать. «Хочу, говорит, рубаху выполоскать». Я ему глазами на пленных показываю. А он: «Куда гансы денутся?» И верно, выполоскали. Только волна была такая, что промокли насквозь. Хохочем как оглашенные, все нам смешно. Гансы сидят и смотрят. В другом месте, может, похватали бы автоматы и тикать. А из Крыма куда утекешь. Сидят и смотрят, как русские моряки форменки чистят. Я же теперь моряк. Правда, плаваю в качестве десанта.

Часто думаю, где я только не был на войне. И пехотой, и артиллеристом. Вот моряком сделался. Если не убьют, может, летчиком стану, какие наши годы! Полетать охота.

Легли на горячий песок. Форменки сохнут. Сперва я на автоматы поглядывал, потом перестал. Над головой небо и чайки. По преданию, в них поселяются души погибших моряков. Чаек поэтому не убивают. Смотрю в небо, и всякая чертовщина в голову лезет. Если так, думаю, то вот в той чайке летит душа Пашки Чулюгина. И он, наверное, говорит: «Что, брат, вот и встретились. Сколько времени прошло, а кажется, будто вчера. Если бы не проклятый пулемет, мы бы не отстали от вас. И были бы живы сейчас. Ты же сам видел, что мы отстали из-за этого проклятого пулемета. И я и Сашка Гурьянов. Душа его летит вон в той чайке. Ветер упруго бьет ей в грудь, волны едва не достают до крыльев. И от этих пенистых белых брызг дышать легко и свободно. Как будто все небо и все море одно большое легкое. Дышать хорошо, совсем не так, как было тогда, когда Сашка захлебывался кровью и выгибался, потому что не мог вздохнуть ни разу».

И в самом деле, я видел, как Саня рухнул и Чулюгин вытащил его на песок. Берег тогда был усеян черными бушлатами. О потерях редко пишут, потому что их было слишком много в тот день. Об этом помнят те, кто уцелел.

Поднялся, поглядел на гансов и чувствую, что ненависть начинает меня расталкивать в разные стороны. Если бы кто из них поднялся без приказа, всех бы перестрелял. Пускай потом трибунал.

Но гансы сидели тихо. Леха причесался. Скомандовал. Поднялись. Довели.

Хотелось…»

Письмо так и ушло незаконченным. Какая-то команда подняла, видно, Павлика, выбросила из окопа, может быть из землянки или даже из дома. И он сложил и бросил письмо, потому что важно было отправить.

Разгадывая смысл последнего слова, Поленька думала почему-то, что «хотелось» относится к ней, к их отношениям. В глубине души она убеждала себя, что Павлик по-прежнему любит ее и ничто не может воспрепятствовать этой любви. Чем больше думала, тем сильней уверяла себя, что, как бы Павлик ни был рассержен, весточка от нее после столь долгого перерыва принесет ему радость, заставит поразмышлять. И в то же время угадывала смутным, неосознанным, но жестким и точным женским чутьем, понимала: от правильности ее шага зависит многое — не первая встреча, не ответное послание, а вся дальнейшая жизнь.

Свое письмо обдумывала долго. Сочиняла по пути на работу, подшивая бумаги, отвечая на вызовы, на телефонные звонки и остывая после них.

На работу ездила в Тишково вместе с Тоней Лапшенковой, по мужу Морозовой. К новой фамилии Поленька привыкала с трудом. В девичестве они были далеки друг от друга, едва ли не враждовали. Ни статностью, ни красотой Тоня похвалиться не могла, да и откуда им взяться, отец — замухрышка, с лицом как печеное яблоко. Мать росточком с него, вечно, как уточка, переваливалась с боку на бок. И Тонька в нее удалась. Даже глаза чудного вишневого оттенка не так чтобы замечались на худом носатом лице. Словом, никак бог не наградил, а ни в чем она не признавала Поленькиного первенства. Держалась так, будто счастье загребала лопатой, будто не она сама, а Поленька должна была добиваться ее расположения, искать дружбы.

Теперь со счетами было покончено и обе словно бы молча радовались, что не надо чинить друг другу препятствий, а после их преодолевать. Почувствовали необходимость общения и так сдружились, водой не разольешь.

Жила Тоня ближе к станции, и Поленька часто забегала за ней по пути на работу. Утром в темноте бежать вдвоем было веселей.

Завод в Тишкове не был даже затронут бомбами и снарядами, работал на полную мощность, и сюда стекалось все трудоспособное население. Поленьку взяли в канцелярию, и она, быстро продвинувшись, стала секретаршей директора. Промесив полкилометра грязи до проходной, она быстро переодевалась, меняла обувку и входила в приемную в таком сиянии всех своих достоинств, что кругом ахали. Никогда раньше она не слышала столько комплиментов от начальства. Даже почерк у нее оказался красивым.