И вот однажды, как сейчас помню, в субботу мы ехали к бабушке, то есть, значит, к папиной маме, на Нижнюю улицу. Доехали на метро до «Белорусской» и только встали на эскалатор, как с противоположной стороны кто-то громогласно крикнул: «Аркадий!» Отец вздрогнул, обернулся и дальше, я даже охнуть не успел, понесся вниз, расталкивая всех и бесконечно повторяя на бегу: «Извините!.. Прошу прощения!.. Ради бога!..» А с той стороны ровно с теми же словами скакал вниз по ступенькам здоровенный дядька в военной форме.
Я, не очень понимая, что, собственно, произошло, доехал до верха, перешел на другую сторону и поехал обратно вниз.
Все, кто стоял на эскалаторах, смотрели в одну сторону. Те, кто ехал вверх, стояли уже спиной к движению, а те, кто ехал вниз, поднимались на цыпочки, перегибались через поручни, подпрыгивали, чтобы лучше видеть. Свистела дежурная, бурлила толпа, возник невесть откуда взявшийся милиционер, и все улыбались. Все! Я очень хорошо помню, улыбались все. Остановили эскалатор. Люди все подходили и подходили.
А посреди всего этого стояли, стиснув друг друга, отец и этот дядька.
Выяснилось, что встречаются однополчане не девятого мая, а восьмого, и не в скверике у Большого театра, а в Александровском саду у Итальянского грота.
И на следующий год мы туда и пошли.
Никогда ни до, ни после не видел ничего подобного. Не забуду никогда.
Никогда не забуду и похороны вождя народов.
Шестого марта.
Сначала долго не начинались уроки. Мы сидели и ждали, но никто не приходил. Потом открылась дверь и вошла Елизавета Андреевна, наша классная. Маленькая, сухонькая, с забранным назад пучком седых волос. Боялись ее в школе ужасно.
Вошла, молча встала у окна и застыла там. Минут десять стояла так и молчала, только плечи у нее мелко тряслись.
Потом повернулась к нам, оглядела класс совершенно сухими, ничего не видящими глазами и сказала хрипло: «Можете идти домой. Уроков не будет…»
И опять отвернулась к окну.
Мы ринулись на улицу. Уже, как обычно, перебегая улицу Чкалова, мы вдруг остановились посредине, не понимая, что происходит.
Мало того что никто не свистнул, никто не заорал «Стой, куда под машины?!», происходило вообще что-то совершенно необычное.
Стояло все!
Машины, троллейбусы, трамваи, люди на улице. И гудели паровозные гудки на Курском вокзале. Гудели долго, наверное, минут десять.
А потом стало тихо. Совсем тихо. Совсем-совсем тихо.
Люди шли и плакали. Кто вытирал лицо рукавом, кто – закрыв рот ладонью, кто просто шел и плакал на ходу, даже не утирая слез.
Дома тоже все было как-то не так. Как-то непривычно тихо и как-то настороженно, что ли… И во всех комнатах на полную были включены радиоприемники, по которым непрерывно передавали траурные речи и музыку.
Отца не было. Его срочно вызвали.
Он вернулся только на следующий день поздно вечером. Весь измятый, без фуражки, с половиной пуговиц на шинели и с одним оторванным наполовину погоном. Пришел, ничего не сказал, с ходу налил себе стакан водки, выпил залпом, сквозь зубы выругался, выпил еще… Похлопал маму по щеке, сказал: «Ничего, ничего…» – и ушел на черный ход, прихватив бутылку.
Сидел там и курил почти до утра.
Я ничего не понял.
Мать проработала гинекологом больше сорока лет. Она была очень хорошим врачом. Своих пациенток она называла «мои бабы», и «бабы» ее просто обожали.
Она окончила Первый мед в сорок первом, как раз перед войной, и даже пару раз ездила на фронт в санитарном поезде с самим Бурденко, о котором всегда вспоминала с легким трепетом. По ее словам, это был совершенно гениальный хирург, с рук которого надо было делать золотые слепки! Но характера был непростого. В операционной мог наорать, швырнуть инструмент. Единственной, кто в такие моменты мог его одернуть, была его старшая операционная сестра, с которой он проработал долгие годы. Как только что-нибудь случалось, раздавался ее голос: «Тихо в операционной», и он тут же успокаивался. Меж тем руки его продолжали работать безостановочно, четко и уверенно делая свое дело.
Потом она работала в судмедэкспертизе, и уже потом, после аспирантуры, много лет гинекологом.
Каждый раз, когда ее спрашивали о работе, она гордо отвечала: «Я работаю в органах!», и, что характерно, ее тут же пропускали без очереди везде и всюду.
Собственно, мы все жили у ее родителей, моих бабушки и деда.
Квартира была коммунальная, и жили там восемнадцать соседей.
И квартира была прямо-таки историческая, и дом наш тоже был, безо всякого преувеличения, исторический.