Выбрать главу

Юноша распахнул калитку и пошел садом по растрескавшейся мощеной дорожке — туда, где за колючей громадой шиповниковой стены мирно горела ярко-голубым длинная кружевная веранда, затянутая старым, но изрядно отведавшим синьки тюлем. Смутно доносился глуховатый рокот мужского голоса, уютный женский курлык, детское умиротворенное лопотанье… Отчим дядя Володя, мама и двухлетний братец Кимка, отоспавшийся днем в саду под марлевым пологом, отчего и в полночь излучавший здоровую энергию, отужинав, тихонько возились на веранде. Ну, а шестилетняя сестренка Анжелочка, братнина любимица, находилась в том возрасте, когда ребенка уже можно уложить спать насильно, — мама и уложила ее, как всегда, в восемь, с педагогически строгим лицом отвергнув дочкино нытье. Илья вспомнил мимоходом, что ему-то в совсем детские его годы, летом позволялось бодрствовать на час, а то и на два дольше, чем зимой, — но ведь он долго был у родителей единственным, ему исполнилось уже девять, когда родилась сестра. А потом отец неожиданно бросил семью — просто собрал вещи и ушел к другой женщине — и маме, сразу приобретшей разительное сходство с зайчихой-подранком, стало вообще не до указаний, когда сыну спать ложиться… А тот и не ложился: сидел над альбомом рисования и ждал папу, в полной уверенности и с искренним убеждением — ведь тот так твердо и нежно, с оттенком суровой мужской без вины виноватости, сказал при прощании: я с мамой расхожусь, а не с тобой; ты мне как был сыном, так навсегда и останешься. И не пришел вообще никогда. Ни разу. Через четыре года Илья сжег тот альбом дома в унитазе коммунальной квартиры. Отрывал по нескольку листов, комкал на совесть и подносил спичку… Мужчина и мальчик ловили зеленую губастую рыбу, плыли на сером корабле под красным флагом, стояли на сиреневом снегу и смотрели в небо, где летел маленький и гордый шарик-спутник о трех лучах, на совесть выписанный серебрянкой; статный преподаватель рабочей изостудии, из удалых и серьезных фронтовиков, похлопывал ученика по плечу и обещал, что из того выйдет толк. В уборной летали черные хлопья обугленной бумаги, из-под двери валил горький дым, воняло гарью, и соседи грозились вызвать милицию…

Этот замечательный каменный дом с кое-где осыпающейся штукатуркой и запущенным, но самостоятельно и обильно плодоносящим садом был построен еще до войны и принадлежал дяде Володе, перейдя к нему от его собственного отца, профессора неких непроизносимых наук, — и они проводили уже второе лето здесь, в сорока километрах от Ленинграда, на берегу чистого и теплого залива, иногда, при ярком солнце, иссиня-виридонового, но чаще все-таки цвета старого серебра с переходом в индиго ближе к горизонту. В этом году, отвратительно переболев поздней весной инфекционным гепатитом, Илья неожиданно получил будто щедро выданную кем-то добрым компенсацию за мужественно перенесенные в Боткинских бараках некрасивые муки: болящего вдруг освободили от выпускных экзаменов за неполную среднюю школу, что и позволило ему теперь с некоторым злорадством вспоминать о навеки покинутых одноклассниках, вынужденных париться сейчас в городе, трепеща от самых неприятных ожиданий. А он через две недели просто приедет за свидетельством и — да, уже есть такая договоренность! — заберет свои документы из опротивевшей школы, где будущие работяги с презрительной завистью прозвали его Мазилой, и будет принят в уважаемую сто девяностую, откуда прямая дорога в высшее художественное училище имени Мухиной…

— Опять? — стальным голосом сказала мама и подняла глаза от пяльцев, где на тугом полотняном круге успели за вечер расцвести четыре ультрамариновых колокольчика.

Илья раньше не задумывался — красивая ли его мама, и только в последние пару лет как-то вдруг осознал, что нет, не очень: умытая и одетая в халат, она выглядела… Никак не выглядела. Ну, может быть, напоминала зимнюю белку: такая же серая, с маленькими темными глазками и мелкими зубками грызуна; в довершение сходства она и орехи могла бесконечно щелкать. Маму звали Анной, ей исполнилось тридцать пять — весьма зрелый, по мнению сына, возраст — родив троих детей, она не то что растолстела, а благостно округлилась с головы до ног, и, зная о своей природной невидности, практически никогда не являла себя людям в первозданном виде. Вот и теперь, поздним летним вечером в старом загородном доме, в кругу семьи, она тоже не позволяла себе никакой затрапезности: в ее высоко взбитых волосах алела шелковая лента, глаза и губы были умело и тщательно подведены, а платье, хотя и дачное, ситцевое, радовало глаз ярким желто-черным узором. Создавалось впечатление, что женщина пришла в гости и непонятно почему схватила чужое вышивание…