Я машинально рисовал макеты и размышлял, не подать ли и мне на расчёт. Взять и заявить: в капиталистической прессе работать не желаю! Боюсь, правда, юморок мой мало кто оценит — народ стал не в шутку серьёзен и бережен в отношении собственной шкуры.
Или всё-таки подождать, пока Гурген перекупит у нынешнего государства наш Дом Печати? Со мной в придачу.
Забавно: раньше я до судорог боялся проговориться, что знаю всё наперёд. А теперь вот сожалел о том, что проговариваться-то, считай, уже и не о чем. Всё, что знал, сбылось.
А, нет! Не всё!
Ладно, подождём ещё с полгодика.
И вот он наступил, тот день, когда, забрав у Степашки гранки и черновик макета четвёртой полосы, я обнаружил знакомый заголовок. «Царь-мученик — жертва большевиков».
Выдохнул. Несколько секунд сидел неподвижно. Потом встал и отомкнул сейф, где у меня теперь хранились едва початая бутылка поддельного греческого коньяка и махонькая рюмка.
Выпил, стоя. Потом вернул посуду в сейф и приступил к работе. Клянусь, ни разу в жизни я не рисовал макет с таким тщанием. С такой любовью!
И всё-таки на следующий день не удержался — перерисовал заново. Из цеха уже трезвонить начали.
— Ну ты чего там, совсем уже? — привычно бухтел Миша. — Заснул, что ли? Где четвёртая?
— Начни с третьей, — ласково попросил я его. — Четвёртую сам привезу.
Привёз. Неспешно, торжественно выставил металл на полосу, сходил отлил собственноручно заголовки, достал из кармана оставшееся в наследство от ушедшей на пенсию Филипповны шило — и начал верстать сам. Миша недовольно на меня покосился, но не сказал ничего. Он давно уже привык к моим выходкам.
Наконец не выдержал: подошёл, посмотрел, фыркнул.
— Ишь, навострился… — ворчливо заметил он. — Тебе сколько в секретариате платят?
Я сказал.
— Ну так давай к нам, в типографию…
— Поздно, Миш… В следующем году на компьютерную вёрстку, говорят, переходим. Это тебе переучиваться надо, а не мне…
Насупился метранпаж, посопел.
— Куда ж ты восьмипунктовые линейки забабахал? — буркнул он. — Не влезет же…
— Влезет! — заверил я. — Жаль Гурген не видит…
— А что Гурген?
Я усмехнулся. Правду теперь можно было говорить смело — так и так никто не поверит. Потом обратил внимание, что Миша смотрит на меня во все глаза.
— Так ты что, не знаешь ещё ничего? — с запинкой спросил он.
— А что такое?
— Его ж грохнули, Гургена… Застрелили… На выходе из сауны…
Пальцы мои ослабли, шило ударилось деревянной попкой о металлическую в выщербинах плиту и покатилось по талеру, описывая полукруг, пока не уткнулось в железную раму четвёртой полосы.
— Когда?.. — Я беспомощно обернулся к Вале Ивановне.
— Да полгода назад уже… — жалостливо на меня глядя, сказала она.
Я подобрал шило и молча двинулся к входной дюралевой двери.
— Погоди… А полоса?
— Сам доверстай… пожалуйста…
Добравшись до секретариата, я снова отпер сейф и оглушил две рюмки подряд. Оставил железную дверцу распахнутой настежь, а сам сел за стол, взял чистый лист и стал вспоминать, как пишется заявление по собственному желанию.
Ну и кто из нас оказался прав? Сколько я за свою жизнь прочёл историй о человеке, заглянувшем в будущее! Вот заглянули… Один поверил в заведомую дурь, другой не поверил. Один воспользовался шансом, другой — струсил.
И что в итоге?
— Ты… ты с ума сошёл!.. — пролепетал Степашка, прочтя моё заявление. — Почему?!
— В капиталистической прессе работать — не желаю, — с безобразной кривой ухмылкой ответил я (приняв к тому времени уже четвёртую рюмаху).
— В «Пламя», что ли, собрался? К коммунякам? Они ж вскладчину газету делают!
В «Пламя» я, понятно, не собирался, но огрызнуться следовало.
— Да хоть бы и в «Пламя»!
— Мы тебя не отпустим!
— А куда вы денетесь?
— Погоди… — засуетился он. — А трудовая книжка?
— Сожгу! — пообещал я. — Ты партбилет сжёг, а я — трудовую. На хрен они теперь кому нужны? Книжки!
— Но ты же не знаешь, что будет дальше! — закричал он.
— И слава богу! — заверил я.
Вернулся к себе, принялся собирать вещички. Собственно, из вещичек у меня — один кипятильник, зато дорог как память. Ему даже имечко было наречено — Путчист. Рюмку решил не брать. Пусть остаётся — в назидание грядущим поколениям.
К моменту подписи коньячная бутылка, ясен пень, иссякла.
Спускаюсь в лифте на третий этаж, нетвёрдым шагом вхожу в наборный. За бывшим моим столом сидит очередной молоденький выпускающий и, судя по унылому виду, собирается увольняться. Прекрасно его понимаю.