feuilleton в одной из русских газет высокой оценке Лизиной музы, на каштановые кудри которой он преспокойно возложил венец Анны Ахматовой, после чего Лиза разразилась счастливыми слезами, — ну, прямо как маленькая Мисс Мичиган или Королева Роз в Орегоне[12]. Пнин, не будучи посвященным в это дело, носил сложенную вырезку этой безстыжей ахинеи с собою, в своем честном бумажнике, и забавлял своих друзей, безпечно цитируя из нее вслух, покуда она вконец не истрепалась и не испачкалась. Не был он посвящен и в некоторые более серьезные обстоятельства, и как раз наклеивал остатки статьи в альбом, когда декабрьским днем 1938-го года Лиза телефонировала из Медона, чтобы сообщить, что уезжает в Монпелье с человеком, который понимает ее «органическое эго», неким д-ром Эрихом Виндом, и никогда больше с Тимофеем не увидится. Какая-то незнакомая рыжая француженка пришла за Лизиными вещами и сказала: «Что, крыса погребная, бедная девочка-то тю-тю — некого таперь taper dessus[13]», — а месяца через два от д-ра Винда приковыляло немецкое письмо, полное выражений сочувствия и извинений и заверяющее lieber Herr Pnin в том, что он, д-р Винд, жаждет жениться на «женщине, которая пришла в мою жизнь из Вашей». Разумеется, Пнин дал бы ей развод с той же готовностью, с какой отдал бы свою жизнь — с мокрыми цветами на долгих подрезанных стеблях, с листиком папоротника, завернутую так же ловко, как это делается в пахнущей землей цветочной лавке в Светлое Воскресенье, когда дождь превращает его в серо-зеленое зеркало; но тут выяснилось, что у д-ра Винда в Южной Америке имеется жена с затейливым умом и поддельным паспортом, которая просила ее не безпокоить до тех пор, пока не оформятся некоторые собственные ее виды. Между тем Новый Свет начал манить и Пнина; профессор Константин Шато из Нью-Йорка, большой его друг, предлагал ему всяческую помощь в переселении. Пнин уведомил д-ра Винда о своих планах и послал Лизе последний номер эмигрантского журнала, где она упоминалась на странице 202-й. Он уже прошел половину пути по тоскливому аду, изобретенному европейскими бюрократами (к вящему удовольствию Советов) для обладателей несчастных нансенских паспортов, выдаваемых русским эмигрантам (что-то вроде волчьего билета освобожденному из тюрьмы под честное слово), когда в сырой апрельский день 1940-го года в его дверь резко позвонили, и в квартиру ввалилась Лиза и, отдуваясь и как комод неся пред собою семимесячную беременность, сорвала шляпку, скинула туфли и объявила, что все это было ошибкой и что отныне она снова верная и законная жена Пнина, готовая следовать за ним куда угодно — даже и за океан, если понадобится. Эти дни были, вероятно, самыми счастливыми в жизни Пнина; это было непрерывное рдение увесистого мучительного блаженства — и поспевание посеянных по весне виз, и приготовления, и медицинский осмотр у глухонемого доктора, прикладывавшего фальшивый стетоскоп к съежившемуся сердцу Пнина сквозь его одежду, и добрая русская дама (моя родственница), которая так помогла им в американском консульстве, и путешествие в Бордо, и прелестный чистый пароход — на всем был драгоценный, сказочный налет. Он не только готов был усыновить ребенка, когда тот появится, но страстно желал этого, и она с довольным, несколько коровьим выражением выслушивала педагогические планы, которые он строил, а он и в самом деле, казалось, слышит первый крик новорожденного и его первое слово в недалеком будущем. Она и всегда любила облитый карамелью миндаль, но теперь она поглощала его в баснословных количествах (два фунта между Парижем и Бордо), и аскетический Пнин смотрел с восхищением и страхом на эту ее прожорливость, качая головой и пожимая плечами, и в его сознание запало что-то от гладкой шелковистости этих драже, навсегда соединившись с воспоминанием о ее натянутой коже, цвете ее лица, о ее безупречных зубах.
вернуться
В Америке устраивают ежегодные соревнования за звание самой красивой девушки штата.